Евгения Гутнова - Пережитое
Он был интересным собеседником и рассказчиком, умел преподнести смешную историю, которые я так любила слушать, что даже надоедала ему просьбами рассказать что-то смешное. Вообще, когда мы бывали вместе, я без конца приставала к нему с вопросами и разговорами (нередко отвлекая от работы). Но не помню случая, чтобы он отмахнулся от меня, ответил с раздражением или обидел невниманием.
С первых лет моего сознательного с ним общения он всегда видел во мне человека, с личным достоинством которого (как и всех людей вообще) он неизменно считался, действуя методом убеждения, а не принуждения. Мы очень любили друг друга, частые разлуки для нас были всегда мучительны, но тем больше радости приносили даже короткие встречи.
* * *Всем оказался хорош мой папа. «Плох» он был лишь тем, что после Второго съезда партии стал и всегда оставался меньшевиком. Мы мало говорили с ним на политические темы, боясь касаться этого больного вопроса. Но, еще будучи ребенком, я знала и понимала, что он находился в лагере несогласных с Октябрьской революцией. Позднее, когда я подросла и стала изучать историю партии (а изучала я ее многократно и прилежно), то поняла, что папа стоял на правом фланге меньшевистской партии, правее, чем его братья — Мартов и Ежов. В эпоху реакции 1908–1912 годов он был одним из лидеров ликвидаторов, во время Первой мировой войны — оборонцем, после Октябрьской революции — ее противником, который в первые годы Советской власти пытался активно выступать против нее. Позднее, как мне кажется, он уже не занимался активной работой, но установившееся реноме правого меньшевика и личное обаяние, делавшее его центром притяжения для товарищей, особенно молодежи, предопределили его трагическую судьбу послереволюционных лет.
Впервые его арестовали по делу «Троцкистского центра» и судили в 1920 году, потом — в 1922–1925 годах. Три года провел он в ссылке в Минусинске, затем еще три года — в Свердловске. В 1931 году был снова арестован и до 1934 года сидел в политическом лагере в Верхнеуральске, откуда в 1934 году отправился в ссылку в Уфу. Там в начале 1937 года последовал новый арест и папа погиб в вихре катастрофических событий тех лет.
Сам папа относился к превратностям жизни стоически, не падая духом во всех этих переделках. Он часто говорил мне, что самостоятельно избрал свою судьбу и не вправе на нее сетовать: в 1921–1922 годах, когда противникам Советской власти было предложено, если они хотят, эмигрировать (тогда уехали Мартов, Дан и многие другие), папа отказался сделать это. На мой вопрос почему, он неизменно отвечал, что его родина здесь и он не хочет ее покидать и быть эмигрантом, но предпочитает умереть дома. Когда в начале тридцатых годов над Европой стали собираться тучи военной угрозы, он как-то сказал мне, что, если начнется война, он будет делать все возможное для победы Советской власти, хотя и не согласен с ее политикой. Я запомнила поразившие меня его слова: «Лучше любое свое правительство, чем даже самое лучшее чужое». Фашизм же он ненавидел, с ужасом следил за его распространением, но никогда не ставил его на одну доску с коммунизмом и Советской властью, во всяком случае до 1937 года.
Однако, если папа спокойно принимал обрушивавшиеся на него удары судьбы, для меня его несогласие с существующим строем обернулось трагедией. Через детство и юность мою пролегла глубокая трещина — непримиримое противоречие между моей восторженной любовью к папе и сознанием того, что он «преступник», заслуживающий наказания, тюрьмы. Это противоречие отравляло мою детскую душу, заставляло жить двойной жизнью: в школе, в играх со сверстниками — одной, в письмах и свиданиях с папой — другой. С шестилетнего возраста в жизнь мою вошли обыски и аресты, передачи и тюрьмы, свидания через двойной барьер, забранный решеткой, поездки в лагерь на свидание с папой. Мама до последней возможности старалась сохранить мое чувство к папе, которого любила и уважала, не хотела лишать нас взаимного общения. Поэтому она ничего не скрывала от меня, взваливала на мои детские плечи непосильную, казалось бы, тяжесть. В моей памяти до сих пор стоят страшные ночи, когда чужие люди переворачивали вверх дном все содержимое столов и шкафов в нашей маленькой комнатушке и уходили под утро, уводя папу с небольшим узелком в руках. А утром я шла в школу и жила обычной детской жизнью, шалила, слушала уроки, старалась забыть ночной ужас.
Я, однако, не осуждаю маму за ту прямоту, с которой она вводила меня в этот двойственный мир. Ведь она все равно не могла бы скрыть от меня правду иначе как ценой моего полного разрыва с папой. Она верила в мой здравый смысл, в то, что, подрастая, я сама разберусь в окружавших меня противоречиях и найду свой, правильный путь в жизни.
И она оказалась, в конечном счете, права. Однако хотя эти недетские переживания и закалили меня и в каком-то смысле укрепили мой дух, они тяжело отразились на мне. Я росла нервным, застенчивым ребенком, почти всю жизнь меня преследовало чувство неполноценности в окружающем мире, страх каких-то разоблачений. И только свойственный мне от природы и унаследованный от обоих родителей светлый взгляд на мир и людей, живой интерес к жизни уберегли меня от мизантропии, злобы и ненависти к этому миру, сохранили в моей душе веру в добро, побеждающее зло, в хороших и добрых людей.
Трещина, пересекшая мою жизнь, обернулась и другой трагедией. Частые разлуки, усталость мамы от постоянного соседства с тюрьмой и ссылкой в конце концов разрушили нашу семью. Мама давно отошла от общественной деятельности, видела ее бесперспективность в сложившихся условиях и для папы. Ей хотелось покоя, нормальной семейной жизни. Папа же, хотя практически тоже не мог реализовать свои взгляды, был отравлен ими на всю жизнь и не желал отказываться от них ради комфорта и покоя. Живя в Минусинске, он настойчиво звал маму бросить Москву и приехать к нему. Она не хотела: боялась потерять работу, дававшую ей и мне кусок хлеба, боялась отрывать меня от привычной жизни в столице, а главное — не была уверена в том, что в какой-то момент папа снова не окажется в тюрьме и мы с ней не останемся одни в далеком сибирском городке без средств к существованию, и, может быть, навсегда. Жизнь показала, что она была права.
Папа, еще довольно молодой человек (ему было сорок четыре года), тосковал и видел, что отношения с мамой наладить невозможно. Он сошелся там с другой, более молодой женщиной, к тому же склонной к героическим авантюрам и видевшей в нем героя. У них родился ребенок, а наша семья сломалась. Мои родители разошлись, и для меня, тогда тринадцатилетней девочки, это стало еще одной тяжелой травмой. Я, не зная всех обстоятельств, винила в этом отца и с максимализмом юности готова была порвать с ним, выражала ему свое презрение, называла его «предателем».