Иоахим Фест - Адольф Гитлер (Том 3)
Это был действительно необыкновенный успех, он давал Гитлеру все, на что он мог надеяться в данный момент. Британские апологеты постоянно ссылались на потребности Великобритании в безопасности и на шанс укротить Гитлера при помощи уступок; но все же остается вопрос, могли бы эти потребности и расплывчатые ожидания оправдать действия, в силу которых санкционировалась политика дерзких нарушений договоров, окончательно взрывалась изнутри западная солидарность, и политическая ситуация Европы пришла в движение, о котором никто не мог знать, когда и где оно остановится. Морской договор по праву называли «событием века», «симптоматическое значение которого несравненно больше его конкретного содержания» [26]. Прежде всего оно укрепило Гитлера в представлении, что средствами шантажа можно добиться прямо-таки всего, и подпитывало его надежду на великий союз по дележу мира: этот договор, восторженно говорил он, представляет собой «начало нового времени… Он твердо верит в то, что британцы добивались взаимопонимания с нами в этой области лишь в качестве начала сотрудничества, которое идет гораздо дальше. Германо-британская комбинация будет сильнее всех остальных держав, вместе взятых». Ввиду серьезности его исторических претензий вручение Гитлеру точной копии меча Карла Великого в начале сентября в Нюрнберге было, пожалуй, чем-то более значительным, чем просто пустым торжественным жестом.
Заключение англо-германского морского договора привело, однако, к еще одному результату, – именно он по-настоящему закрепил поворот в европейских отношениях. Два с половиной года после назначения Гитлера рейхсканцлером Муссолини, несмотря на все идеологическое родство, придерживался в отношении Гитлера политики критической сдержанности, «более ясно ощущая экстраординарное и угрожающее в национал-социализме, чем большинство западных государственных деятелей» [27]. Личное удовлетворение победой фашистского принципа в Германии не могло заглушить глубокое беспокойство по поводу существования соседа на севере, который обладал той динамикой, жизненной силой и дисциплиной, которые он упорно и не без трудностей старался внушить собственному народу. Встреча в Венеции скорее подтвердила его скепсис в отношении Гитлера, но и, вероятно, впервые уже пробудила тот комплекс «второсортности», который он все больше и больше стремился компенсировать гримасами гордости, имперскими акциями и ссылками на прошлое, но который, в конечном счете, все глубже затягивал его в роковое партнерство с Гитлером. Три тысячелетия истории позволяют итальянцам, сказал он в одной из речей вскоре после встречи, имея в виду расовые теории Гитлера, «с величественным равнодушием взирать на известные доктрины, существующие по ту сторону Альп, разработанные потомками тех людей, которые в дни Цезаря, Вергилия и Августа еще не знали грамоты». По свидетельству из другого источника, он назвал Гитлера «фигляром», заклеймил расовое учение как «еврейскую выдумку» и саркастически выразил сомнение, удастся ли превратить немцев в «расово чистое стадо»: «При самом благоприятном раскладе… для этого потребуется шесть столетий» [28]. В отличие от Франции или тем более Англии он временами был готов ответить на наглые внешнеполитические вылазки Гитлера демонстрациями военной силы: «Самый лучший способ затормозить немцев – призвать в армию родившихся в 1911 году». После убийства Дольфуса он перебросил на северную границу несколько итальянских дивизий, обещал по телеграфу австрийскому правительству всяческую поддержку в защите независимости страны и в конце концов разрешил итальянской прессе популярные в стране выпады против Гитлера и немцев.
Теперь он ожидал награду за столь долгое образцовое поведение. Его взоры обратились при этом на Эфиопию, которая занимала империалистическую фантазию Италии уже с конца XIX века, когда попытка расширить колонии Эритрею и Сомали позорно провалилась. Англия и Франция, как он ожидал, не станут чинить препятствий завоевательному походу, поскольку они и далее нуждаются в Италии для организации отпора Гитлеру. Расположенная в своего рода «ничейной земле» Аддис-Абеба для них не могла в реальности быть важнее Берлина. Половинчатые выражения согласия, высказанные Лавалем во время его январского визита в Рим, и молчание британцев в Стрезе он истолковал как знак осторожного одобрения. Кроме того, он отдавал себе отчет в том, что морской договор еще более повысил ценность Италии для западных держав, прежде всего для Франции.
При помощи подстроенных пограничных инцидентов и конфликтов в районах оазисов он нагнетал настроения в пользу колониальной войны, которая производила впечатление странного анахронизма. Франция, опасаясь лишиться еще одной опоры в своей системе союзов, заверила его в пассивной поддержке, все посреднические попытки он отметал жестами Цезаря. И тут, как ни удивительно, в дело вмешалась Англия. После того как она еще в апреле отказалась применить санкции в ответ на подрывающие мир действия Гитлера, она потребовала их в отношении Муссолини и в знак своей решимости демонстративно усилила средиземноморский флот. Но здесь стала возражать Франция, которая не собиралась рисковать добрыми отношениями с Италией как раз ради Англии, которая только что в сговоре с Гитлером показала себя весьма ненадежной союзницей; это, в свою очередь, вызвало раздражение Англии, в то время как в Италии лихорадочное возбуждение дошло до того, что стали хвастливо говорить о превентивной войне против Великобритании (ее насмешливо называли «Операция "Безумие"») – короче говоря, все договоренности и долголетние дружественные связи теперь открыто распадались. Во Франции влиятельные сторонники Муссолини, прежде всего многочисленные интеллектуалы, открыто поддерживали экспансионистские устремления Италии. Шарль Моррас, видный представитель французских правых, публично угрожал смертью всем парламентариям, требовавшим санкций против Италии; пораженческая ирония забавлялась вопросом: «Чего ради умирать за негуса[29]?»; а вскоре такой же вопрос зададут и о Данциге [30].
Жест Англии мог иметь оправдание, тем более, если принять во внимание, каков был Гитлер, только в том случае, если бы британское правительство было готово со всей решительностью выступить против агрессии Муссолини и при этом не побоялось бы риска войны. Но Англия явно не собиралась идти так далеко в реализации своего решения, и поэтому последнее должно было лишь ускорить роковую развязку. Теперь Муссолини мог в любом случае считать гордость и честь Италии задетыми прозвучавшими угрозами в такой степени, что можно было начинать военные действия. 2 октября 1935 года он заявил на массовом митинге, трансляцию которого слышало более 20 миллионов человек на улицах и площадях во всех частях страны, что Италия по собственному решению объявляет войну Эфиопии: «Пробил великий час в истории нашего Отечества… Сорок миллионов итальянцев как скрепленное общей клятвой сообщество не позволят лишить себя места под солнцем!» Достаточно было перекрыть Суэцкий канал или ввести эмбарго на поставки нефти, чтобы тут же сделать небоеспособной насыщенную военной техникой итальянскую экспедиционную армию и нанести Италии такое же сокрушительное поражение, какое ей 40 лет тому назад на той же территории приготовил император Менелик; Муссолини заверял позже, что это было бы для него «невообразимой по своим последствиям катастрофой» [31]. Но Англия и Франция, равно как и остальные нации, на это не отважились; дело ограничилось половинчатыми мерами, неэффективность которых лишь снизила тот престиж, которыми еще обладали демократии и Лига наций. Конечно, за этой осторожностью скрывались многие причины. Например, чехословацкий премьер-министр Бенеш, который отличился в роли особо энергичного поборника экономических санкций, благоразумно не распространял их на собственный экспорт в Италию.