Александр Вертинский - Дорогой длинною...
Впрочем, в тексты этих «арий» никто особенно не вслушивался.
Ой, жив соби́ Лазарь…
А я його́ знав,
Була в його сира свитка,
А я и ту украв!..
— бесцеремонно бубнили они себе под нос. Сердобольные украинские «молодицы», с головой укутанные в тёплые платки, заливались слезами и кидали трудовые копейки в деревянные чашки, выставленные для сбора пожертвований. Половина этих слепцов была, конечно, симулянтами.
Страшные, распухшие от волчанки и экземы калеки с вывороченными руками и ногами, нищие, покрытые язвами, безносые гнусящие сифилитики, алкоголики, бродяги, карманники — все копошилось на этом гноище, вопило, пело, стонало, молилось, стараясь обратить на себя внимание. У них были свои законы, своя этика и свои порядки. Лучшие места, поближе к воротам, занимали «премьеры», «первачи». Некоторые из них были далеко не бедны, имели даже собственные дома где‑нибудь на Шулявке или Соломенке. Сидя тут по десять — двадцать лет, они накапливали себе небольшие состояния и обзаводились семьями, а на все это смотрели как на службу. Начинали они обычно с мольбы о помощи:
«Господа милосердные! Господа благодетели Божии! Трудовники Божии! Народы Христовы! Та подайте за упокой ваших родителей на поминание! Дайте, не минайте! Не минет вас Бог, киевский острог, арестантские роты, каторжны работы», — неожиданно скороговоркой издевались они. И добрые люди давали, не вслушиваясь в слова. Не все ли равно, что говорит человек, который просит кусок хлеба? Надо дать — все и без слов понятно! Дуды, кобзы, гусли, цимбалы, свирели, гармоники и свистульки аккомпанировали этому хору «поющих, вопиющих, взывающих и глаголящих», жуткому и зловонному скопищу каких‑то ошмётков человечества.
Страшное это было место, и мы обходили его. Нас интересовали пещеры. Глубоко под землёй, пересекая даже русло Днепра, шли бесконечные пещеры-катакомбы, вырытые когда-то первыми христианами, которые спасались от языческих гонений. Вырывшие их там жили, там же и умирали, там и погребались. Постепенно православная церковь причислила некоторых из них к лику святых. В узких тёмных коридорах, вырубленных в граните, по правой стороне, одна за другой шли гробницы с дощечками и именами святых. Их мощи были, по-видимому, набальзамированы в своё время, обтянуты сверху красным кумачом и находились в маленьких нишах, тускло озарённых лампадками. Верующие богомольцы прикладывались к ним, целуя кумач, и клали сверху медяки на свечи угоднику.
Вот эти‑то медяки и были предметом наших вожделений. Но как украсть их? Обычно процессию паломников сопровождал какой‑нибудь монах со свечой (в пещерах было темно). Люди крестились, молились, а потом нагибались и целовали мощи. Вот тут‑то мы и придумали трюк. Нагнувшись к мощам и делая вид, что мы их целуем, мы набирали в рот столько медяков, сколько он мог вместить. Отойдя в сторонку, мы выплёвывали деньги в руку и прятали в карман.
Брр! До сих пор не могу вспомнить без отвращения! И на что только не способны мальчишки! Из пещер мы выходили с карманами, набитыми деньгами, и сразу накупали пирожных, конфет, папирос и очень весело проводили время.
Вот каким босячьем мы были! Несколько позже монахи, наконец, сообразили, в чем дело. Нас, гимназистов, они вообще перестали пускать в пещеры, а уж если пускали, то следили в оба.
В монастырской трапезной бесплатно выдавали постный борщ из капусты и чёрный хлеб. Этот вид человеколюбия и милосердия богатая лавра могла себе позволить. А за три копейки можно было купить пирог. Большой пирог! Настоящий «брандер», как мы его называли. Что за дивный вкус был у пирогов! Одни были с горохом, с кислой капустой, другие — с грибами, с кашей, душистые, тёплые, на родном подсолнечном масле. Они доставляли огромное наслаждение. Одного такого пирога было достаточно, чтобы утолить любой голод.
Впрочем… есть тогда очень хотелось!
По субботам и церковным праздникам в нашей маленькой гимназической церкви пел хор, составленный из учеников, Я почему‑то не попал в него, хотя у меня был неплохой дискант и хороший слух. Вероятно, меня не взяли за поведение. А я так мечтал об этом. Каждую субботу и воскресенье мы, гимназисты, выстроенные попарно по классам, стояли навытяжку посреди церкви. На правом клиросе — наше начальство и прихожане, а на левом — хор. Спина и плечи немилосердно болели, мы переминались с ноги на ногу и часто бегали в уборную покурить и отдохнуть. Отстоять всю церковную службу было нелегко, а сесть нельзя было, да и негде.
Великим постом хор пел особенно хорошо — как‑то по-весеннему звонко и радостно, точно стая молодых жаворонков. Мы стояли, зачарованные этим пением, и смотрели не отрываясь на правый клирос. Там находились «приходящие». Это были родители и сестры наших товарищей. Главное — сестры.
Что это были за красавицы, все эти Нины и Тоси, Сони и Верочки, Любы и Нади! Какими неземными небесными созданиями казались они нам! Как мерцали их очи, озарённые снизу восковыми свечами! Как взлетали их длинные, загнутые кверху ресницы! Какие они были стройные, светлые и лучезарные в своих белых передничках! Как мы были влюблены в них! И сами себе боялись в этом признаться. Это было стыдно до слез… страшнее чего угодно! Это была первая, как луч солнца во тьме, ослепительная, сияющая, неосознанная ещё, но уже сжигающая, непостижимая, недостижимая, безответная и бескорыстная, чистая как хрусталь любовь! Её даже нельзя было назвать любовью! Это был какой‑то огонь, зажжённый в сердце, яркий и тёплый, который мы несли бережно, как свечу из церкви, чтобы её не задул ветер!
Я даже не помню точно в кого именно был влюблён… Во всех. В них. В этих тоненьких, как берёзки, девочек. Мы тщательно скрывали друг от друга свои чувства и при встречах с девочками на улице в вербную субботу, например, даже били их слегка вербой, приговаривая: «Верба бьёт! Не я бью!..» Таков уж был обычай и способ ухаживанья. А гимназистов чужих гимназий, увлекавшихся нашими девочками, лупили нещадно.
Иногда удавалось познакомиться с девочкой или даже проводить её до дому. Это уже было огромное счастье! Все парты в моем классе были изрезаны перочинными ножами, и почти на каждой парте виднелись буквы «М. П.». Это были инициалы девочки, в которую была влюблена чуть ли не вся гимназия. Дочь железнодорожника, машиниста, она была на редкость хороша. А как вы думаете, какая у неё была фамилия? Плачькобыла. Маня Плачькобыла! С ума сойти! И дал же бог такую фамилию такой красавице! Мы по безмолвному уговору никогда фамилию эту не произносили вслух, чтобы не давать повода для ненужных острот. Мы говорили просто: «Маня».