Маргерит Юрсенар - Блаженной памяти
Летом 1879-го, а может быть, 1880 года поэт в элегантном костюме из белого репса и несомненно в соломенной шляпе, привезенной из Италии, идет по берегу Хейста. Именно в этот маленький рыбацкий поселок на побережье Западной Фландрии поместила я эпизод из «Философского камня», когда Зенон, спасаясь от западни, которой стал для него Брюгге, делает попытку перебраться в Англию или Зеландию, но отказывается от нее из отвращения к низости, двойной игре и непробиваемой глупости тех, кто предлагает помочь ему бежать. В свое время, склонившись над дорожной картой Фландрии, я искала точки, наиболее близкие к Брюгге, откуда беглец мог, не опасаясь слишком бдительного надзора, пуститься в плавание и куда было бы под силу дойти пешком хорошему ходоку пятидесяти восьми лет. Мне надо было также избежать названий, которые слух воспринимает, как рекламные объявления о тех местах на берегу моря, где можно недорого провести отпуск: Вендёйне, Бланкенберге, Остенде. Хейст звучал явно по-фламандски и в то же время не вызывал туристических ассоциаций и был, как я и хотела, достаточно близко к Брюгге. Тогда, само собой, я еще не знала, что за восемьдесят лет до того Октав с матерью, презирая рулетку и кокоток с модных пляжей, избрали для летнего отдыха эту захолустную дыру.
В 1880 году это место едва ли изменилось по сравнению с XVI веком. Была, однако, построена плотина, sine qua non [Здесь: непременная принадлежность (лат.)] водного курорта. И нетрудно представить себе там музыкальный павильон. Кокетливые виллы еще не испортили берег. «Пляж почти безлюден. По вечерам десятъ-двенадцать рыбачьих лодок бросают в песок свои якоря, выгружая странной формы рыб, которых таит в себе океан. По утрам на пляж выкатывают кабинки, и оттуда спускаются в воду купальщицы. Молодые иностранки, которые только что прогуливались по плотине в своих элегантных туалетах, теперь борются с огромными пенистыми волнами». Купальщицы чаруют Октава, потому что пугливые детские движения выдают их слабость.
Оставив мать в кресле-кабинке, где она может вкусить положенную — и не более того — дозу целебного морского воздуха, Октав в одиночестве следует за отступившей волной. Он хочет, по его словам, «услышать, как трепещет водная ширь». Он печален. Стараясь не замочить обувь, он аккуратно обходит большие сверкающие лужи, оставленные отливом несколько часов назад. Он не любит моря. (Я уверена, что психоаналитики жадно набросятся на это замечание, которое, однако, звучит игрой слов только по-французски, где «море» и «мать» омонимы). «О, бедный поселок Хейст! Как ты угрюм, как бледно твое море!» Октав надеется, что скоро с ним рядом будет Жозе, который обещал приехать через несколько дней — дружеское присутствие поможет ему сносить зрелище волн. «Природа гложет свою узду; она недовольна своей судьбой; она надеется разбить невидимые ковы, наполняя душу наблюдателя глубокой тревогой. Зрелище этой громады рабства отвлекает человека от страданий его братьев; социальная несправедливость, частные утраты тускнеют в его глазах. В конце концов он может дойти до того, что признает право за силой... Морю приписывают благородство, но я его не вижу. Я вижу только свирепость, горячку и смену дерзких наскоков, падений и отступлений». Во взбаламученной материи, обрушивающейся на волнолом, Октав угадывает ненасытность толпы, состоящей из множества чудовищ.
Вдруг в недвижном полдневном свете сквозь Октава и сквозь молодых англичанок, не видя их, проходит человек в потрепанной одежде. Aqua permanens [вечная вода (лат.)] . Пугающая Октава громада воды для него очистительна. Волна и ее беззлобная мощь, бесконечность, заключенная в каждой струйке песка, безупречный изгиб каждой раковины являют ему математически совершенный мир, который служит противовесом другому, жестокому миру, в котором он вынужден жить. Он раздевается; в эту минуту он — не человек XVI века, а просто человек, худощавый и сильный, уже немолодой, с мускулистыми руками и ногами, с выступающими ребрами, с седыми волосами внизу живота. Он вскоре умрет жестокой смертью в тюрьме Брюгге, но эта дюна и этот гребень волны — абстрактное место его подлинной смерти, то место, где он вычеркнул из своего сознания мысль о бегстве и о компромиссе. Линии пересечения между этим обнаженным человеком и господином в белом костюме сложнее линий часовых поясов. Зенон оказался в этом месте на земле почти день в день за три века, двенадцать лет и один месяц до Октава, но я создам его на сорок с лишком лет позднее, а эпизод купанья на берегу Хейста придет мне в голову только в 1965 году. Этих двух людей, того, кто невидим, еще не существует, но от кого неотделимы одежда и аксессуары XVI века, и того денди 1880 года, который через три года станет призраком, связывает единственная нить — маленькая девочка, которой Октав любит рассказывать разные истории, и которая носит в себе, только как некоторую микроскопическую возможность, частицу того, что станет однажды мной. Ну а Ремо, он тоже присутствует где-то здесь, в этой сцене, крохотным волоконцем в сознании меланхолического старшего брата. За восемь лет до этого он пережил кровавую агонию, сравнимую с той, что выпала на долю человека из 1568 года, правда, более короткую, но узнаю я о ней лишь в 1971 году. Время и даты, подобно солнечным лучам отражаются от луж и песчинок. Мои взаимоотношения с этими тремя людьми просты. К Ремо я испытываю чувство пронзительного уважения. «Дядя Октав» иногда раздражает меня, иногда трогает. Но Зенона я люблю, как брата.
Фернанда
Смерть Матильды мало что изменила в повседневном обиходе Сюарле. Фрейлейн уже много лет назад взяла на себя роль воспитательницы и экономки — она продолжала ее исполнять, следуя наставлениям, которые ей когда-то давала хозяйка, или, может быть, наоборот, которые она сама внушила хозяйке. Сообразуясь со вкусами покойной одевали девочек и, когда возникала надобность, обновляли ковер или обои. Возможно, эта регентша некоторое время опасалась, что хозяин женится вторично и его женитьба перевернет семейный уклад. Но, как известно, это не произошло; в сравнении с возможностью подобной ломки жизненного распорядка, Дама из Намюра, которой никто никогда не видел, была вполне приемлемым компромиссом. Трудно было только примириться с тем, что самые лучшие фрукты, самые свежие ранние овощи, сезонная дичь — все отправлялось упомянутой особе. Фрейлейн так и не простила г-ну де К. де М. непрестанного оскорбления, которое ощущалось за каждой трапезой, и это свое негодование передала детям.
Пока я в самых общих чертах представляла себе детство и отрочество Фернанды и ее семерых братьев и сестер, мое воображение рисовало мне стайку детей, такую, как в романах Толстого или Диккенса: веселая ватага, рассыпавшаяся по гостиным и коридорам большого дома, танцы, светские игры, поцелуи, которыми под Рождество обмениваются с кузенами или деревенскими соседями, девочки в шелестящих платьях, поверяющие друг другу свои влюбленности и помолвки. Но помимо того, что Эно — это не Россия и не Англия, условия жизни в Сюарле были, судя по всему, не слишком подходящим фоном для таких изящных картинок. Я забывала, что в многодетных семьях разница в возрасте между детьми часто бывает огромной, в особенности, когда между живыми вклиниваются умершие. Фернанде было два года, когда ее сестра, двадцатилетняя Изабель, вышла замуж Сюарле за своего троюродного брата Жоржа де К. д'И. Хорошая подходящая партия, которая, как все подобные браки, несомненно подготавливалась заблаговременно с учетом точного соотношения ценных бумаг и земельных владений — возможно, Матильда перед смертью успела ее благословить. В день свадьбы Фернанда наверняка появилась только за десертом на руках у Фрейлейн, чтобы дамы, как это принято, могли ее потискать.