Людмила Штерн - Поэт без пьедестала: Воспоминания об Иосифе Бродском
– Что за бред! При чем тут Бобышев?
– Ладно... Ни при чем. Прошу тебя, пожалуйста, вечером приходи...
Через час явился Шмаков с антикварной лампой. «Почему сидишь с распухшей рожей?» – ласково спросил он. Я изложила ситуацию. «Идти или не идти?»
Гена сказал, что «идти, двух мнений быть не может, иначе Жозефа замучает еврейский guilt» (чувство вины. – Л. Ш.).
– А между прочим, когда ты видела Бобышева последний раз? – спросил он.
И я вспомнила. Какое-то время тому назад в Бостон позвонил Иосиф и сказал, что в Америке Бобышев... Женился, приехал насовсем и сейчас находится в Нью-Йорке. Спросил, знаю ли я об этом?
Я об этом понятия не имела. Со времени нашего отъезда из Ленинграда прошло четыре года, да и дома мы с Бобышевым уже долго не общались. Правда, перед отъездом в эмиграцию мы поговорили по телефону, и я получила от него милую напутственную открытку.
«У меня к тебе просьба, – сказал Иосиф. – Найди Бобышева и расспроси про Андрея... Как он учится, чем увлекается, что читает... и вообще, какой он?»
Я как раз собиралась в Нью-Йорк. Не помню, кто мне дал координаты Бобышева. Мы встретились в баре неподалеку от Рокфеллер-центра. Выпили по коктейлю, поговорили… В том числе и об Андрее.
Мне было любопытно после стольких лет повидаться с Димой Бобышевым: все же нас связывали общая молодость и годы дружбы. Когда-то я даже «самоиздала» его ранние стихотворения. Переплетенный в оранжевый ситчик томик стихов, написанных между 1955 и 1962 годами, назывался «Партита». Он, как и изданный мной сборник Рейна, был напечатан в пяти экземплярах. К сожалению, у меня ни одного не сохранилось. Оказалось, что у Бобышева осталось от этого «издания» несколько потрепанных листков.
Я выполнила поручение Бродского. Встретилась с Бобышевым и расспросила его про Андрея. Разговор был вялый и тусклый, ничего интересного я не услышала, но, тем не менее, на следующий же день позвонила Иосифу. Помню, что он молча выслушал мой отчет, не задал ни одного вопроса и мрачно хмыкнул «мерси». Наша нью-йоркская встреча с Бобышевым продолжения не имела. Мы даже телефонами не обменялись. Но, видимо, для Бобышева она имела какое-то значение, потому что он упомянул о ней в своем эпохальном произведении «Я здесь».
…С Людмилой мы сговорились встретиться на следующий день за ланчем. При встрече она меня ошарашила:
– Для начала – две новости. Обе, впрочем, не так уж новы. Во-первых, я стала писательницей. А во-вторых, Бродский – гений.
Я встал в позу обличающего пророка и произнес:
– Людмила, имя твое – толпа!
Она остановила для себя такси, я спустился в сабвэй».
На юбилейный праздник к Бродскому я, конечно, пришла, но весь вечер просидела, надувшись, в углу «без всякого удовольствия». События последних дней – «Часть речи» и выходка Бродского – веселью не способствовали. Не помню даже, кто там был и что там было. Но мы с Геной пересидели всех гостей. Я решила, что не уйду, пока не выясню, в чем дело... Разговор наш помню дословно.
– Чем я перед тобой провинилась?
– Ты за моей спиной дружишь с Бобышевым.
– Ты же сам попросил меня встретиться с ним!
– А ты и рада стараться! Могла бы отказаться. Ты прекрасно знаешь, как я к этому отношусь!
– Так зачем ты просил? Провоцировал меня, что ли?
– Вы оба ненормальные и глубоко сумасшедшие, – встрял Гена, пытаясь предотвратить новую склоку. – Давайте лучше выпьем!
Но я завелась.
– Имею я право знать, в чем меня обвинают?
– Never mind. Forget it, – проворчал Иосиф.
Он подошел к книжной полке, взял пожелтевший сборник «Остановка в пустыне», чиркнул автограф и протянул мне со словами: «Оцени, солнышко, отдаю последнюю».
Автограф был такой: «Людмиле Штерн от менее яркой звезды». Над словом «Людмила» он нарисовал сердце с двумя стрелами. Одна стрела это сердце пронзала, другая – пролетала над ним.
Я и растрогалась, и расстроилась. Растрогалась потому, что как-то давно пожаловалась, что у меня нет «Остановки», и он это запомнил. А расстроилась, потому что автограф был мало того что язвительным, но еще и двусмысленным.
– Спасибо, Ося, от более яркой звезды, – сказала я. – Все насмешки строишь?
– Киса, ты же Штерн, and I really mean it[16].
Оглядываясь назад, должна сказать, что драматические для меня события этого дня яйца выеденного не стоили. Когда мы с Геной собрались уходить и были уже в дверях, Иосиф встрепенулся: «Подождите, я вам прочту стишок... сегодня сочинил». Он ушел в комнату и вернулся с машинописным листком. Это было одно из самых сильных и пронзительных его стихотворений – «Я входил вместо дикого зверя в клетку...».
Я подумала тогда о разности масштабов чувств и мыслей, посетивших нас в один и тот же день и ощутила неловкость и раскаяние. Что стоили мои мельчайшие сиюминутные обиды и претензии к нему по сравнению с его размышлениями о жизни, в которой он «только с горем чувствует солидарность».
На этой высокой, трагической ноте, наверно, и следовало закончить главу, но не могу противиться соблазну снять напряжение момента и вызвать у читателя улыбку.
Несколько лет назад мне попался в руки один журнал, опубликовавший это стихотворение. (Специально журнал не называю, чтобы не ставить в неловкое положение редактора).
У Бродского:
Я слонялся в степях, помнивших вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
В журнале:
Я слонялся в степях, помнивших вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сырую воду.
Редактор, вероятно, решил, что, несмотря на трудную, горестную свою жизнь, Бродский тщательно следил за своим здоровьем и пил исключительно кипяченую воду. Уверена, что Иосиф оценил бы эту редактуру.
Глава XVIII
«РУССКИЙ САМОВАР»
Ресторан «Русский самовар» на 52-й улице около Бродвея стал в наше время нью-йоркским вариантом знаменитой «Бродячей собаки».
В Париже в середине двадцатых таким местом для американской творческой богемы был воспетый Хемингуэем ресторан «Куполь». А для русских эмигрантов в Париже эту роль после Второй мировой войны стал играть ресторан «Доминик» на Монпарнасе. Владел им эмигрант из Петербурга Лев Адольфович Доминик. Это был образованный человек, искусствовед и театральный критик, время от времени писавший рецензии на парижские спектакли и даже учредивший премию «Доминик» за лучшую театральную постановку года. Его квартира над рестораном представляла собой настоящий музей, где была собрана ценнейшая коллекция русской живописи – Кандинский, Шагал, Ларионов, Гончарова, Любовь Попова... Доминик также собирал русский фарфор и серебро, и когда я была у него в гостях, показал серебряный топорик Петра Первого, которым государь якобы сделал несколько символических взмахов в день закладки будущего Петербурга. (Я, разумеется, не ручаюсь за подлинность этого топорика.) Кухня в ресторане была превосходной, но не это обстоятельство сделало его знаменитым. В нем собирались русские поэты, писатели, художники и музыканты, превратившие «Доминик» в своего рода интеллектуальный клуб.