Сергей Минцлов - Петербург в 1903-1910 годах
Продал я ее, в конце концов, Н. А. Рубакину за 5000 рублей.
2 февраля. Познакомился вчера с Германом Александровичем Лопатиным. Бодрый старик с умными, несколько суровыми глазами и широкой бородой с проседью. Полная противоположность со своим сотоварищем по несчастью Н. А. Морозовым[220].
Как-то давно уже завтракаю я у Богучарских (Яковлевых), слышим звонок, и вслед за ним в передней раздается как будто детский чистый и приятный голос.
Н. А. Морозов
Смотрю — входит невысокого роста человечек с сильною проседью в черных волосах. Это и был Морозов. Он только что был выпущен на свободу. С тех пор я довольно часто встречался с ним, и первое хорошее впечатление сохранилось.
Чуть ли не четверть века просидел человек в одиночке и победил ее, вышел из нее не задавленным и разрушенным вконец, а полным кипучей жизни и просветленным.
Тормошили бедного Н. А. безбожно. Кажется, не было вечера, на котором он не выступал бы в качестве участника.
7 февраля. Возобновил опять свои занятия в Публичной библиотеке, конечно, не в читальной зале, а в отделах, что очень удобно тем более, что милый и обязательный хозяин Русского отдела, Вл. П. Ламбин, давно предоставил мне право самому лазить и рыться по всем шкафам и полкам.
Беседовали с ним о конфискованных книгах; оказывается, теперь совсем перестали доставлять таковые в библиотеку, и Ламбин просил меня, как вечно имеющего дела с букинистами и типами, продающими запрещенное, направить и к ним кого-нибудь из последних.
В позапрошлом году, еще до напечатания моей статьи в «Былом» об уничтоженных произведениях печати[221], библиотека просила у меня список их и, получив, затребовала по нем все из Главного управления по делам печати; обращение оказалось, конечно, напрасным, т. к. к конце 1905 г. и в начале 1906 г. никто и ничего в цензуру не представлял.
8 февраля. Стессель приговорен к смертной казни. Вместе с тем, суд обращается с ходатайством на Высочайшее имя о замене казни заключением в крепости на 10 лет и исключением со службы.
По городу уже ходит острота: «Что ж такое, что Стесселя посадят в крепость; он ее опять сдаст!»
Слышал смутные толки о покушении на Николая II; будто бы Царскосельский дворец оказался чуть ли не минированным. В сегодняшних газетах об этом ни слова, зато целые столбцы заняты описанием арестов. Захвачено на улицах несколько лиц с револьверами и бомбами.
9 февраля. Откуда-то прошел слух, будто молодая императрица помешалась; недуг будто бы подготовлялся давно и окончательно разыгрался по получении известия об убийстве португальского короля[222]. Говорят, что она отказывается от еды и питья и ее кормят искусственно.
10 февраля. Виделся вчера в Публичной библиотеке с П. П. Семенютой; старик остроумен и зол на язык по-прежнему, но сильно подался физически — похудел, пожелтел и, кажется, протянет недолго.
Говорил с ним, между прочим, о приятеле его, Н. А. Морозове; Семенюта все воюет с ним по поводу бесконечных новых знакомств, на которые так падок Морозов, и против столь же бесконечных выступлений его на эстрадах, «в качестве прима-балерины», по выражению Семенюты. Морозов с гордостью показывал ему записную книжку со списком знакомых; список этот заканчивается 1100 номером.
Внесением в книжку нового знакомства Н. А. не ограничивается, и целые дни уходят у него на посещения. Он радуется, как ребенок, аплодисментам, которыми разражается публика, слушая чтение стишков его и, кажется, не может понять, что не его чествуют люди, а его 25-летнее сидение в Шлиссельбурге.
Сидя в каземате, он занимался химией и сделал целый ряд открытий… но, увы, все они уже были сделаны свободными людьми! Он осужден был открывать Америку задним числом. Любопытна и многонашумевшая книга его об Апокалипсисе; к сожалению, Морозов не знает греческого языка, плохо изучил историю тех времен, и архимандрит Михаил — ушедший теперь от преследований синода в старообрядчество[223], — разом отнял от его «Откровения в грозе и буре» всякое историческое значение. Но книга все же остроумна и любопытна.
11 февраля. Обедал сегодня у нас мой кузен, А. А. Гоппе. Учительствовал он в Ревеле, доучительствовался до чина статского советника и за время «свобод» попал в «неблагонадежные», за участие в забастовках 1905 года и прикосновенность к делу почтово-телеграфного союза.
Уроки в гимназии он потерял и перекочевал в Питер. Здесь ему сразу повезло: получил штатное место в кадетском корпусе, в реальном училище и т. д. Поселился он с семьей в Царском Селе.
В один прекрасный день призывает его к себе директор корпуса и смущенно предлагает ему оставить службу. Что такое? Почему? Оказывается, из Ревеля пришла бумага от Меллера-Закомельского[224] с требованием уволить Гоппе… Между тем, никаких осязательных доказательств вин его нет совершенно.
На днях с ним же вышел курьез. Поехал он по делам в Ревель, был там на охоте, убил пару зайцев и, уложив их в ящик с другою провизией, послал семье в Царское.
В Царском этот ящик забрали жандармы и вскрыли с большими предосторожностями; провизия была тщательно исследована, из зайцев повытаскали даже елки, которыми они были набиты, и шарили во внутренностях.
Вернувшись, Гоппе поехал на вокзал и стал спрашивать, на каком основании вскрывали его ящик; жандармский унтер галантно пояснил, что основания эти — усиленная охрана; в конце концов, счел нужным показать телеграмму от жандармского полковника из Ревеля, извещавшую об отсылке в Царское подозрительного ящика.
— Вам же лучше, что вскрыли ящик! — закончил жандарм: — теперь ответим, что в нем ничего не оказалось!
Спорить насчет того, что лучше, не приходилось, и Гоппе убрался подобру-поздорову.
Подтвердил и он слухи о болезни молодой государыни; в Царском рассказывают о припадке, случившемся с нею на днях из-за посыпанных красным песком дорожек. — «Кровь, кровь! Опять кровь!» — будто бы кричала она вне себя.
14 февраля. Наша Финляндская жел<езная>. дор.<ога> стала притчей во языцех. Кажется, все внимание синих мундиров направлено на Белоостров; часто езжу по ней и каждый раз приходится быть свидетелем то какого-нибудь ареста, то шествий пассажиров для обыска.
Вокзал в Белоострове. Фотография П. Радецкого (1900-e гг.)
Не могу видеть самодовольной физиономии жандармского офицера с выкаченными черными сливами — вместо глаз. Этот господин меряет ими всех гуляющих по перрону с такой вызывающей наглостью, что невольно сжимаешь кулаки.