Марина Цветаева - Автобиографическая проза
Все мы уже наверху, в том зале, где будет молебен. Красная дорожка для царя, по которой ноги сами не идут. Духовенство в сборе. Ждем. И что-то близится, что-то, должно быть, сейчас будет, потому что на лицах, подобием волны, волнение, в тусклых глазах — трепет, точно от быстро проносимых свеч. «Сейчас будут… Приехали… Идут!.. Идут!..» «И как по мановению жезла» — выражение здесь не только уместное, но незаменимое — сами, само — дамы вправо, мужчины влево, красная дорожка — одна, и ясно, что по ней сейчас пойдет. Пройдет…
Бодрым ровным скорым шагом, с добрым радостным выражением больших голубых глаз, вот-вот готовых рассмеяться, и вдруг — взгляд — прямо на меня, в мои. В эту секунду я эти глаза увидела: не просто голубые, а совершенно прозрачные, чистые, льдистые, совершенно детские.
Глубокий plongeon[88] дам, живое и плавное опускание волны. За государем — ни наследника, ни государыни нет —
Сонм белых девочек… Раз… две… четыре…
Сонм белых девочек? Да нет — в эфире
Сонм белых бабочек? Прелестный сонм
Великих маленьких княжен…
Идут непринужденно и так же быстро, как отец, кивая и улыбаясь направо и налево… Младшие с распущенными волосами, у одной над высокими бровками золотая челка. Все в одинаковых, больших, с изогнутыми полями, мелкодонных белых шляпах, тоже бабочек! вот-вот готовы улететь… За детьми, тоже кивая и тоже улыбаясь, тоже в белом, но не спеша уже, с обаятельной улыбкой на фарфоровом лице государыня Мария Федоровна. Прошли. Наша живая стена распрямляется.
Благослови, владыко!
___________
Молебен кончен. Вот государь говорит с отцом, и отец, как всегда, чуть склонив голову набок, отвечает. Вот государь, оглянувшись на дочерей, улыбнулся. Улыбнулись оба. Церемониймейстер подводит государыне Марии Федоровне московских дам. Нырок, кивок. Нырок, кивок. В этих нырках что-то подводное. Так водоросли ныряют на дне Китежа… Государь, сопровождаемый отцом, последовал дальше, за ним, как по волшебной дудке Крысолова, галуны, медали, ордена…
Воздух, после молебна, разреженнее. Оборот некоторых голов на статуи. Называют имена богов и богинь… Одобрительные возгласы…
Старая отцова поклонница, обрусевшая итальянка, все время скромно державшаяся в тени, — если можно сказать «тень» о месте, где все свет, — выступив и, с отчаянием великих решений, схватив отца за рукав: «Иван Владимирович, вы должны выйти!» И, как заклинательница, трижды: «Выйти — и встать, выйти и встать, выйти и встать!» И, странно, без малейшего спору, точно не прослышав смысла слов и повинуясь только интонации, мой отец, как в глубоком сне, вышел и встал. Чуть склонив набок свою небольшую седую круглую голову — как всегда, когда читалки слушал (в эту минуту читал он прошлое, а слушал будущее), явно не видя всех на него глядящих, стоял он у главного входа, один среди белых колонн, под самым фронтоном музея, в зените своей жизни, на вершине своего дела. Это было видение совершенного покоя.
___________
— Папа, а что государь с тобой говорил? — «А скажите, профессор, что за красивая зала, где мы слушали молебен, такая светлая, просторная?» — «Греческий дворик, Ваше Величество». — «А почему он, собственно, греческий, когда все здесь греческое?» Ну, я начинаю объяснять, а государь дочерям: «Марья! Настасья! Идите сюда и слушайте, что говорит профессор!» Тут я ему: — «Помилуйте, Ваше Величество, разве таким козам может быть интересно, что говорит старый профессор?..»
— Папа, а на меня государь посмотрел! — Так на тебя и посмотрел? — Честное слово! — Отец философски: — Все может быть, нужно же куда-нибудь смотреть. — И перенося взгляд с меня на последний портрет матери, где она так похожа на Байрона: — Вот и открыл Музей.
И оглядываясь еще дальше — на другого путеводного женского гения, со всей силой творческой и старческой благодарности:
— Думала ли красавица, меценатка, европейски-известная умница, воспетая поэтами и прославленная художниками, княгиня Зинаида Волконская, что ее мечту о русском музее скульптуры суждено будет унаследовать сыну бедного сельского священника, который до двенадцати лет и сапогов-то не видал…
1933
ОТЕЦ И ЕГО МУЗЕЙ
I. ШАРЛОТТЕНБУРГ
(Перевод А. Эфрон)
Мне скоро шестнадцать. Асе — четырнадцать. Три года тому назад умерла наша мать.
Шарлоттенбург близ Берлина. Знойное время дня и года. Водопады, потоки, обвалы солнца. Устрашающая девическая мода тех лет: длинные юбки, длинные рукава, тиски обшлагов и пройм, капканы воротников. Не платья — тюрьмы! Черные чулки, черные башмаки. Ноги черные!
— Папа, долго еще!
Шагаем уже добрых полчаса, а час ходьбы с отцом стоит целого дня с иным скороходом.
— Скоро, скоро, еще минут пятнадцать-двадцать, не больше! Отец мой — страстный, вернее — отчаянный, еще вернее — естественный ходок, ибо шагает — как дышит, не осознавая самого действия. Перестать ходить для него то же, что для другого — перестать дышать. Мы с сестрой, пыхтя, следуем. Идем гуськом — отец впереди, за ним — я, за мной — Ася.
«Городок Шарлотты» (какой-нибудь «Великой», должно быть, раз назван ее именем) — Шарлоттенбург вымер начисто. Ставни закрыты. Вокруг — ни собаки. Единственные собаки на улице — мы. Сказала: «закрытые ставни». А есть ли они вообще? Ставни? Дома? — Не знаю и знать не могу, так как иду, не поднимая головы, загипнотизированная движением собственных черных ног по белой мостовой.
— Папа, скоро? — это опять Ася спрашивает, я же, из гордости врожденного пешехода — и прочих своих гордостей — молчу.
Шесть черных башмаков по белой мостовой.
Два впереди, два вслед, два замыкающих.
Но не может же так длиться вечно! Надо что-то придумать. И — придумываю. Все это — только сон. Я сплю. Потому что такой жары — до седьмого пота, такого раскаленного света, словом, такого ужаса просто не может быть. И поскольку любому, даже самому долгому сновидению срок — три минуты, не более, значит, я не успела устать. Даже во сне.
Стоило лишь убедиться — усталости как не бывало.
И — голос отца:
— Вот мы и пришли.
Громадная, если не бесконечная, Gipsabgüsserei: склады гипсовых слепков с мраморных подлинников. Статуи, статуи, статуи.