Никлас Бурлак - Американский доброволец в Красной армии. На Т-34 от Курской дуги до Рейхстага. Воспоминания офицера-разведчика. 1943–1945
— Вы знаете, зачем он меня среди ночи вызывает? — спросил я ординарца.
— Наше дело десятое, товарищ Никлас.
Меня многие стали так называть после того, как узнали, что я не настоящий советский военнообязанный, а американский доброволец в Красной армии.
— Не наше дело спрашивать что да почему. Наше дело выполнять приказ, — ответил ординарец.
Мои предположения подтвердились. Я это понял, как только вошел в землянку Жихарева. По его ответу на мое приветствие и по его лицу было видно, что командир в плохом настроении. Но я-то при чем?
— Садитесь, Никлас! — велел он приказным тоном.
Я сел в ожидании чего-то тревожного.
— Я несколько раз видел, что вы что-то записываете в блокнот. Так?
— Так точно, товарищ майор.
— Зачем это вам?
— Если выживу в этой бойне, напишу книгу… может быть.
— Где вы храните ваши блокноты, Никлас?
Соврать нашему Бате было невозможно. И намерения такого у меня не было.
— У меня внутри нательной рубашки пришит карманчик. В нем я храню свои блокноты.
— Они сейчас при вас? — спросил Батя.
— Так точно, товарищ майор! Они всегда при мне.
— Покажите! — приказал он.
Неужели он мне не поверил? — подумал я. И я тут же расстегнул гимнастерку, вынул из нательного кармашка два блокнота и выложил их на стол.
Жихарев внимательно перелистал несколько страничек в одном блокноте, потом в другом, после чего спросил:
— Где вы учились стенографии, в Московской партизанской школе?
— Никак нет, товарищ майор, — ответил я. — Этого предмета в той школе не было. Мы изучали лишь, как зашифровывать и расшифровывать тексты. Дело в том, что мой самый старший брат Майк в Америке учился стенографии. Потом в Макеевке по воскресеньям он учил этому делу нас с Джоном.
Батя снова раскрыл один из блокнотов и внимательно посмотрел на мои карандашные штриховые рисунки. Там были мои наброски Принцессы Оксаны, Олега Милюшева, профессора Петровского и его самого, а также рисунки различных немецких и советских танков и противотанковых орудий.
— Похоже, похоже, — произнес он. После этого вдруг перешел на тональность пониже и сказал мне такое, от чего у меня по спине мурашки пробежку сделали: — Однако, Никлас, должен вам сказать следующее… По-отечески, исключительно и сугубо между нами… Во время вашего пребывания в госпитале ко мне приходил офицер из Смерша и настырно интересовался, знаю ли я, какие рисунки и записи вы делаете в своем блокноте и где вы храните свой блокнот. Кроме того, он спрашивал, откуда и как часто вы получаете письма и отвечаете ли на них сразу или нет. Я ответил, что рисунки немецких танков и противотанковых орудий не только в блокноте, но и на фанерных щитах вы рисовали по моему приказу. А по поводу писем сказал ему, чтобы он лучше спросил у нашего бригадного почтальона, он знает это лучше, чем я.
После этого последовала долгая пауза. Сообщение Бати было для меня очень неприятным, хотя нельзя сказать, что абсолютно неожиданным. Во-первых, я со своим чуть ли не фотографическим зрением сам заметил, что среди новобранцев, с которыми я ехал из Москвы на Центральный фронт, был один «новобранец», которого я, как мне показалось, пару раз видел в московской военной школе. Я сделал вид, будто его не узнал. Но это натолкнуло меня на мысль, что особист в партизанской школе — капитан в погонах с голубыми кантами — за мной присматривал. Возможно, ему было известно, что я из спецшколы поехал не назад в Актюбинск, а по дороге во Фрунзенский райвоенкомат порвал и выбросил в туалет свой паспорт. Может быть, особист решил, что я поехал добровольно на фронт для того, чтобы при удобном случае сдаться в плен немцам, и приставил ко мне хвост, который меня сопровождал от и до… Но до чего?
— Короче говоря, Никлас, — сказал после паузы Батя, — вы у них в разработке. Но им вас не отдам.
Что бы я ни замечал раньше, что бы я ни чувствовал раньше — было лишь моим предположением, а то, что сказал мне открытым текстом Батя, было вполне обоснованным и серьезным предупреждением. После его слов я сидел шокированный, словно оглушенный, как та рыба, которую мы когда-то под Курском на речке Сейм глушили при помощи мощных противотанковых гранат.
«Жизнь — это всегда ряд естественных и спонтанных происшествий, которым зачастую невозможно противостоять», — не раз повторял мне в Америке наш Пап.
— Я, Никлас, — сказал мне Батя, — найду для сохранности ваших блокнотов место получше, чем ваше нательное белье. Вы ведь его время от времени обязаны сдавать в дезинфекционную камеру. Верно?..
Нашему Бате я не мог не довериться и не мог не поверить. Он был прямой противоположностью приснопамятному макеевскому майору Баеву. Я ушел от него без блокнотов. Уснуть в ту ночь я не смог.
После того как из моей палаты отправили в Москву американского пилота Ричарда О'Брайна (об этом я расскажу чуть позже), у меня появилась уйма свободного времени. Я выпросил у секретаря-машинистки госпиталя несколько листов бумаги и сделал из них замечательный 84-страничный блокнотик. В нем я решил записать несколько событий моей фронтовой жизни за последние 146 дней и ночей (с 6 октября 1944 года по 12 марта 1945 года).
Два предыдущих моих блокнота остаются пока у моего комроты. Он мне их вернет 2 мая, когда мы с ним встретимся у Рейхстага. Но это — впереди.
А сегодня идет 1363-й день Великой Отечественной и 2053-й — Второй мировой войны. Я снова в полевом госпитале, снова, черт возьми, ранен, и снова — в левое предплечье. Целятся в сердце, но у них пока не получается. Ранение назвали почему-то не просто пулевым, а «слепым пулевым». Немецкую пулю во время операции хирург вынул и велел операционной сестре, чтобы та завернула ее в марлю и, когда я «очухаюсь», передала мне на память. «Недели через две-три вернетесь в строй, — пообещал главный врач. — Вас это устраивает?» Меня это вполне устраивало, так как, по всем приметам, последняя наша атака на «логово фашистского зверя» должна начаться в апреле. Значит, успею…
Но вернемся в октябрь 1944 года.
29 октября 1944 года
Правый берег Вислы
Сегодня, в лесу прифронтовом, на восточном берегу Вислы в Польше, мне исполняется двадцать лет. Будь я в этот день в Макеевке, моя милая мама наверняка испекла бы любимый в нашей семье Apple Pie (яблочный пирог). Так было до этого шестнадцать раз и в Бетлехеме, и в Макеевке. В яблочный пирог втыкали маленькие свечки, Пап зажигал их, я задувал, и после этого все сидевшие за столом — Джон, Майк, Энн, мама и Пап — пели традиционную песню, которой поздравляли с днем рождения: