Андрей Гаврилов - Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Тот реальный кровавый мир, в котором гении боролись не с ветряными мельницами, а с конкретными проявлениями зла и бесчеловечности, страшил и отпугивал его. Рихтер не хотел становиться харкающим кровью Шопеном, поэтому он «оздоровлял» Шопена, облекал его в крепкую плоть и заставлял маршировать… Под его пальцами маршировали и Бетховен, и Шуман, и Равель, и Прокофьев…
Рихтер брезгливо отворачивался от мира, в котором жили и творили гении, так же как он отворачивался от советского мира за пределами его квартиры… Слишком часто оттуда доносились стоны и мольбы о помощи. Рихтер был человеком сталинской закалки, он не смотрел туда, откуда доносились крики. И не подавал руки несчастным. Он пытался укрыться в ««музыке» как рак-отшельник – в уютной раковине. А гений всегда смотрит ТУДА, где льется кровь, где угнетается человек, попирается его достоинство, отнимается его свобода, он сострадает и борется. Музыка подлинно гениальных композиторов – это вера, боль, протест, реквием, сострадание, нежность и любовь…
Третии невыездной год
– Милый мой, – говорил мне врач-кардиолог Николай Романович Палеев, оптимист и умница, – по счетам надо платить, Вы артист, большой талант, а платить надо за все, особенно за талант.
Палеев смог убедить меня, что то, что со мной происходит – это не конец. Я ему поверил. Послали меня в санаторий, в Гурзуф. Не помогло. Стоило мне покинуть палату и проковылять к морю, как у меня начинался припадок. Меня волокли на руках назад. Промучился недельку в Гурзуфе и уехал в Москву. Еле до дому добрался.
Решил заново учиться ходить. Без помощи самодельного посоха я тогда передвигаться не мог – давал о себе знать лубянский оливье – костыли не использовал принципиально. Добрые знакомые разрешили мне пожить в их квартире, в поселке рядом с базой ЦСКА. Там были спортивные залы, бассейны, корты. Каждый день в 8 утра я пил стакан молока и ковылял на базу. Вспоминал «Повесть о настоящем человеке». Ползет, ползет, шишку съест…
Дней через двадцать мучительных тренировок я кое-как восстановил походку. Ходил, правда, слегка по дуге, но значительно увереннее, чем раньше, и без посоха. Плавал, прыгал со скакалкой, стоял с теннисной ракеткой часами у стенки и долбил мяч, лазил по шведским стенкам, не давал себе спуску. Приступы стали случаться реже.
С конца августа 1982 года я навещал Славу на Николиной горе. Однажды, я сказал Славе: «Почему мы только музыкой занимаемся и устраиваем музыкальные фестивали? Ведь мы любим поесть – давайте организуем фестиваль еды! Устроим нашу Большую Жратву».
Слава загорелся. Целую неделю мы изощрялись в готовке. Слава приготовил единственное блюдо, которое умел готовить – свекольник. Я тушил овощи, делал долму, жарил шашлыки, пек блины, готовил аппетитные острые армянские блюда. В результате все участники Большой Жратвы Гаврилова и Рихтера потолстели. Нина отказалась участвовать в «этом безобразии», манкировала нашими совместными трапезами, устроила настоящий сканадал. Слава съежился и спрятался.
К середине сентября я почувствовал, что могу возвратиться в город и начинать работать. Приступы как бы затаились. Вскоре я нашел в себе силы сгонять в Питер и сыграть там с Сашей Дмитриевым еще один концерт Баха. А Рихтер организовал с большим трудом наши последние совместные генделевские концерты в ГДР. Тогда же, в 1982 году, мы со Славой расстались навсегда.
Советский мир абсурден и агрессивен. Ни с того, ни с сего ко мне вдруг привязались начальники филармонии.
– Вы, Гаврилов, не ведете никакой общественной работы!
На абсурдные претензии надо отвечать абсурдом. Я подумал и активно занялся общественной работой – организовал филармоническую футбольную команду. Изумленные начальники не нашли что сказать, и заткнулись. А мне только того и надо. С удовольствием гонял мяч, это помогало бороться с недугом.
Работал много, приготовил еще три концерта Баха и концерты Бетховена – второй и третий. Каждую неделю – готовил и играл новый концерт. Без «обыгрываний», некогда! Второй концерт с Сашей Дмитриевым в Питере, а на следующей неделе – третий концерт с Юрой Темиркановым в Москве. Залы битком, телевидение… Пиратские записи этих концертов до сих пор продаются во всем мире.
С помощью Хидеко и моих агентов на Западе я купил отличный видеомагнитофон, начал собирать коллекцию кассет. Мой домашний клуб охотно посещали мои друзья. Башмет, Гергиев, Овчинников, Торадзе, Чайковский, Наумов и многие другие увидели и услышали у меня впервые многое из того, что скрывал железный занавес. Иногда я делал для избранной публики тематические доклады. О музыке Пендерецкого к «Рукописи, найденной в Сарагосе», о страхе смерти Боба Фосса на примере фильма «Весь этот джаз», где он-таки умудрился точно показать свою будущую смерть от инфаркта, о музыке Яначека.
Удивительно! Множество людей помогали мне в моей борьбе за жизнь. Актеры, балетные люди, певцы, даже некоторые чиновники. Только не коллеги пианисты. Когда меня чуть не уморили гэбисты – многие из них даже не скрывали радости. Пыталась мне помочь и моя японская подруга Хидеко. Мы с ней даже расписались. Понадеялись таким путем разжать кулак Советского Союза. Теперь я удивляюсь собственной наивности, но тогда искренне надеялся, что меня выпустят вместе с женой из СССР. Не успели мы с Хидеко вдоволь посмеяться над нелепой советской процедурой брачевания, как Большой брат сделал ход конем. Моей жене и ее семье предложили в течение 72 часов покинуть СССР. Всех их обвинили в шпионской деятельности.
Гэбисты заявили мне: «Андрей, Вам надо срочно оформить развод с Хидеко, чтобы мы могли Вам помочь». Хидеко запрещен въезд, мне запрещен выезд. Делать нечего. Посылаю Хидеко телеграмму: «Нужна печать вашей полиции». Ангел мой, Хидеко, все устроила. Так и стоит в моем свидетельстве о разводе, выданном в Краснопресненском районном ЗАГСе, красный японский штамп.
После этого удара мне страшно захотелось на родину – на море, на Кавказ. Проверяю перед отъездом мой «мерседес». Все вроде ничего, но колеса – путешествия на Кавказ явно не выдержат. Дал телеграмму импрессарио в ФРГ. Через две недели мои колеса на таможне. А получить я их не могу. Почему? А потому. Нельзя и все. Вспоминаю, что один из моих бывших «сурков» был когда-то шефом таможни на московской железной дороге. Обращаюсь к сурку. А через неделю, в дождливое летнее утро, на новых колесах, я уже поворачиваю направо с бульвара на Калининский, чтобы взять курс на юг, обойдя возможные пробки на Варшавке.
Рядом со мной сидит моя незаменимая помощница Аида, боснийка, вольная девчонка с сильным характером, крепким умом и бешеным темпераментом. На проспекте замечаем вдруг знакомое лицо. Вадим Сахаров, замечательный пианист, стоит в глубокой задумчивости у какого-то столба. Смотрит в серенькие московские небеса и скучает. В руках держит авоську. В авоське – батон и французская булочка. Заметил нас, проголосовал. Мы остановились. Вадик просунул голову в окно.