Раймон Арон - Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Этот пример побуждает меня исправить подчеркнутые несколько выше выражения. Значение, исторический смысл событий меняется по мере того, как развертываются его последствия. Историк чаще всего включает этот вид интерпретации в само повествование. Однако разграничение между событием и его последствиями представляется мне логически возможным. Вместо слов прошлое становится иным я бы сказал: прошлое приобретает иной смысл в глазах тех, кто видит его с расстояния; нельзя забывать, что интерпретация, например, Французской революции неотделима от любой истории этой революции, поскольку реконструкция подчинена подбору фактов и понятий. Кроме того, я убрал бы фразу, которая как будто выносит приговор истории в настоящем времени. Сейчас развивается жанр, который можно назвать текущей историей или историей сегодняшнего дня. Я не отказываю ей в праве на существование, хотя она представляет собой в значительной степени материал для историка будущего.
Моя книга не столько была вкладом в эпистемологию исторического познания, сколько отвечала намерению, в котором я признавался читателю: «В 1930[73] году я принял решение изучить марксизм, чтобы пересмотреть мои политические идеи с философской точки зрения». Анализ исторической причинности служил фундаментом или введением в теорию (или, скорее, в наброски теории) действия и политики. Вся книга освещала политический образ мыслей — мой образ мыслей с тех пор и доныне. В несколько схоластическом стиле я различал три этапа: выбор, решение, поиск истины.
«Следуя логике, важно прежде всего определить, принимаете вы или нет существующий порядок; выступаете за или против того, что есть, — такова первая альтернатива. Реформаторы, или реформисты, противопоставляют себя революционерам, тем, кто хочет не улучшить, а уничтожить капитализм. Разрушая свою среду, революционер пытается примириться с самим собой, ибо человек находится в согласии с собой только в том случае, если он в согласии с общественными отношениями, чьим пленником является… У революционера нет другой программы, кроме демагогической. Скажем, что у него есть идеология, то есть представление об иной системе, трансцендентной, настоящей системе и, вероятно, неосуществимой. Но только успех революции позволит провести различие между предвидением и утопией. Если человек ограничивается идеологией, он стихийно окажется на стороне революционеров, которые обычно обещают больше других. Возможности воображения неизбежно превосходят действительность, даже искаженную или преображенную ложью. Этим объясняется предубеждение интеллектуалов в пользу партий, именуемых прогрессивными».
В этом отношении я не изменился; если я не избрал дело революции (как в 1937, так и в 1981 году оно совпадает с делом коммунизма или марксизма-ленинизма), то причиной этому мой так называемый пессимизм: «Нет сомнения, что известные нам до сих пор общества были несправедливыми (если мерить их современными представлениями о справедливости). Остается узнать, чем же будет справедливое общество, если только его можно определить и осуществить». Во вступительной лекции в Коллеж де Франс я признал или, лучше сказать, провозгласил крах всех социодицей 95. Сегодня я добавлю, что современные общества кажутся нам более несправедливыми, чем прежние общества казались тем, кто в них жил. Причина проста: современные демократические общества взывают к идеалам, которые в значительной степени неосуществимы, и устами своих правителей выражают стремление к недостижимой власти над своей судьбой.
Что означает приоритет этого выбора — за или против революции? Прежде всего он требует как можно более вдумчивого изучения действительности и того виртуального общественного строя, который сменил бы настоящий. В исторически обоснованной политике, как я ее понимаю, рациональный выбор становится результатом не только нравственных принципов или идеологии, но и аналитического, максимально научного, исследования. Исследование, которое никогда не приведет к какому-то неопровержимому выводу, не навяжет во имя науки тот или иной выбор, но зато предостережет против ловушек как идеализма, так и доброй воли. Это не значит, однако, что политический выбор игнорирует ценности или мораль. В конечном счете, выбирая либеральную и капиталистическую демократию, а не коммунистический проект, мы делаем это не только потому, что считаем механизм рынка более эффективным, чем централизованное планирование (хотя относительная эффективность экономических механизмов — безусловно, аргумент в пользу того или иного общественного строя). Мы выбираем, руководствуясь многими критериями, как то: эффективность институтов, свобода личности, справедливость распределения и — что, может быть, важнее всего — тип человека, создаваемый тем или иным строем.
Я различал в то время — и позже не раз использовал это различие — политику понимания и политику объяснения: «Политик понимания — Макс Вебер, Ален — стремится он сохранить некоторые блага — мир и свободу — или достичь единственной цели — величия нации — действует в непрерывно обновляющихся ситуациях, смена которых происходит неорганизованно. Такой политик подобен кормчему, который ведет судно, не зная, где находится порт. Дуализм средств и целей, реальности и ценностей; нет ни целостного настоящего, ни фатального будущего, каждое мгновение для него ново. Политик объяснения, напротив, предвидит, по крайней мере, ближайший этап развития. Марксист знает, что исчезновение капитализма неизбежно, и единственная проблема состоит в том, чтобы адаптировать тактику к стратегии, выработать компромисс с существующим строем для подготовки нового общественного строя».
Я представил политику понимания и политику объяснения как идеальные типы, которые в действительности не исключают друг друга: «Нет такого спонтанного действия, которое не подчинялось бы далекой цели, нет наперсника Провидения, который бы не выжидал подходящего случая… Политика есть одновременно искусство безвозвратного выбора и долгих намерений». Последняя фраза с минимальными поправками относится также к журналисту или комментатору: толкование события ценно только в той мере, в какой оно улавливает и своеобразие этого события, и его место в системе, комплексе или процессе.
Второй этап действия я назвал решением, то есть вовлечением индивида в политический выбор. «Выбор не является внешней деятельностью для подлинной личности — совершая этот решающий акт, я встаю на ту или иную сторону и сужу о той общественной среде, которую признаю своей. Выбор, касающийся истории, сливается в действительности с решением, которое я принимаю о себе самом, ибо его источник и его объект — мое собственное существование».