Михаил Пришвин - Дневники 1920-1922
5 Апреля. Серо и тепло, манит на охоту. На Рясне вылетел вне выстрела селезень, у меня мелькнуло: может быть, вылетит утка, и в этот момент я приготовился, и в тот же момент она вылетела и подстреленная стала спускаться к воде, Флейта ее перехватила. Ура! На Петино рождение утка. Добрался до Чистика, спугнул тетеревиный ток, токует много бекасов, свистят кроншнепы, чибисы.
Вечерняя заря чистая, солнце садится за холмом, потемнели сначала нижние елочки, бор стал малиновым; последняя самая высокая вершина одной гордой сосны померкла при пении черного дрозда, бор заснул могилою, закричала сова.
Бывало, ходишь так на тягу, стоишь, прислушиваешься: какая могучая тишина, какая богатая пустыня! и страшно было думать, что через сто (сто!) лет эти немые богатства русской земли будут раскопаны, везде будут железные дороги, фабрики, фермы, заборы, нельзя будет пойти во всю ширь с котомкою, страх за сто лет! и вот в один-два года эта могучая пустыня покрылась паутиной исполкомов «организованного пролетариата». В один-два года леса были так исковерканы, завалены сучьями и макушками, что цветы и трава не выросли и за грибами невозможно пройти, озера опустели — всю рыбу повыловили, птицы куда-то разлетелись, и только волки да лисицы заполонили округа; лес, вода, земля, все изгажено, и только небо, общее всем и недоступное, по-прежнему сияет над этою гадостью.
Спросишь себя: чего хочу? и отвечаешь первое: чаю с сахаром.
Милый, не ты ли был таким врагом европейской мещанской культуры, не ты ли так боялся, что в твоей могучей пустыне через сто лет на каждом шагу будут предлагать в ресторанах чай с сахаром и кофе со сливками?
Что же это был за страх? Кажется, страх выйти из того состояния, когда человек видит в природе могучего, страшного противника… Далеко погасшие романтические зори! Теперь природа не вызывает на борьбу человека, а умоляет его о защите, охране, и такой охраной является европейская мещанская культура.
6 Апреля. Весь день непрерывно шел мелкий теплый дождь. На уроке один ученик отпрашивался говеть.
— Говеть? — спросил я.
— Ну да, будет он говеть! — сказал Алексеев.
— Молчи, ты, коммунист! — закричал говельщик.
По этому поводу я прочел им хорошую лекцию о свободе совести. Вот в том-то и беда, что этот «коммунизм» держит в своих кровавых лапах и все наши свободы, он ограбил империю и дух народа, как попы держат в церкви Христа.
Огромные массы людей исполнены самых добрых намерений, но неудачники и обозлены на каждого человека в отдельности, таких любит изображать Достоевский (Катер. Ивановна, Мармеладов) и они вообще составляют главную массу людей чающих, или управляемых, или «обывателей». Напротив, обещающие или которые управляют государством вообще злы, потому что они честолюбивы («эгоцентричны»), хотя всегда говорят про общее благо, но, будучи удовлетворены в себе самих, они бывают великодушны и добры к отдельным людям. Совершенно же добрых и совершенно злых людей очень мало.
7 Апреля. Снились русские хороводы. Опять серо-ветрено, как вчера, дождик покрапывал еще до обеда, а после обеда был ливень с каплями, как градинками. После до вечера капало и тепло от дождя не стало.
Все-таки снились же мне хороводы. И потом в полусне пробуждения на эти хороводы легло рассуждение о патриотизме, что это есть иначе самость, такое чувство: мы сами.
8 Апреля. Благовещенье. Чуть ли не с Рождества берегли птичку — выпустить на Благовещенье{105}. Сказали ей напутственное слово свободы, пустили, а она упала в грязь, видно, крыло себе в клетке помяла. Эх, свобода! Держали за уши — уши освободили, за хвосты схватили.
День продержался до вечера серый, с нависшими тучами и ветром, вечером после заката шел дождь и ночью всё слышались капли. В Чистике мне встретился шатун с обломком ружья в руке. «А жирны утки! — начал он разговор и все выболтал потом, как он укрывается от военной службы, в заключение сказал: — Ну ка, хлопни! — и вытащил из кармана бутылку самогона. — Хлопни, хлопни! — упрашивал он меня, — а то пойдешь потом рассказывать, что встретился с плутом и он тебя не угостил».
В болотах под мохом еще лед. На березах почки отпустили чуть заметные зеленые хвостики. Озими сильно зеленеют. Стада в полях. Вечером на одно мгновенье при закате было солнце и на минуту вспыхнули малиновым светом верхушки лесов. Наконец видел вальдшнепа, пролетел беззвучно. Есть подснежники. Кричат лягушки. Щуки нерестятся.
Опыт рассказа о животных
В утином царстве, и у гусей, и у лебедей, и у всех водяных птиц идет старинный спор, как лучше беречься человека, на открытых водных местах, или в густых тростниковых зарослях. На открытых местах все видно и можно, завидев издалека человека, подняться в воздух, кружиться до тех пор, пока он не уйдет. А в зарослях не видно, зато и человеку не видно, и можно спокойно спать, но всегда есть опасность, что он неслышно подойдет на расстояние выстрела. В зарослях покойнее, но опаснее, так думает теперь большинство, и спор, собственно, возникает только между бодрыми и ленивыми. «Ну, плыви, плыви в тростники, если тебе хочется спать, — сердито говорил селезень своей подруге, — а я не хочу подставлять свои крылья под заряд кузнеца». — «Если ты сердишься, я могу и остаться», — ответила утка и стала обирать, очищать ему перышки на шее, укладывая одно к одному. Селезень очень любил это, затих и скоро, спрятав голову под крыло, уснул. Этого только и ждала его подруга и поплыла в тростники — не спать, нет, не спать! Она была гораздо осторожнее селезня и говорила ему о тростниках только, чтобы оправдаться на случай, если он хватятся потом, тогда она ему скажет на вопрос, где была: «Тревожно здесь, на открытой воде, плавала отдыхать в тростники». Оглянувшись на спящего селезня, утка повернула в тростники и долго там пробивала себе путь, чуть шевеля тростниками.
9 Апреля. К вечеру разъяснело. Стоял на тяге. Стрелял вальдшнепа. Лисица выбегала на дорогу.
10 Апреля. Рассвет безоблачный. Флейта гоняет русака. Много уток по канавам. В разных местах горячо токуют тетерева. Пробрался с большим трудом в Чистик, все это круглое моховое болото кипит весенней жизнью: кричат журавли, бекасы барашками рассыпаются, свистят кроншнепы, а тетерева, мокрые, блестящие на солнце, шипят и подпрыгивают, весь Чистик прыгает и шипит. На краю болотного леса под соснами в рост человека я долго любовался и сам по-тетеревиному шипел. К удивлению моему, на шипение мое, жалкое по сравнению с настоящими тетеревами (я — тетерев!), с двух сторон стали отзываться и подходить две тетерки. «Почему же, — думал я, — они не пользуются вон теми рыцарями, блестящими в солнечном свете, вступившими в бой за обладание самкой? Почему выбирают отдельного и слабейшего?» Я заметил это почти как правило, что во время боя на поле где-нибудь на опушке робкий или хитрый токует один, и этого самки предпочитают. Не потому ли, что те, раз вступивши в бой, уже и не заботятся о самке, забыли даже, из-за чего они бьются. К ним и подойти теперь страшно и, может быть, даже стыдно, как женщине к деревенской сходке и драке. Правда, из-за чего сходка и драка, в конце же концов, все эти общественные дела сводятся к личному интересу каждого и личный интерес в деревне к питанию своей семьи, к размножению. Но потому и есть общество, что исходный личный интерес забывается, и так создается поле общего дела, честолюбие, самолюбие бойцов создает специалистов по этой части, управителей и бойцов. Как дикие петухи, они, распустив хвосты, вытянув шеи, при солнечном свете красуются, повертываются вокруг себя, вызывают на бой. А в то же время петух, который чувствует себя отдельно, потому ли, что от рождения был слабее или побитый выбыл из строя, и этому отдельному, хотя, быть может, слабейшему, достается обладание, он силен своей отдельностью, он уже индивидуальность.