Виктор Розов - Удивление перед жизнью
Поступил я в институт и сразу же уехал к отцу в Кострому, так как физически был еще слаб и не совсем освоился с костылями. Набрал в институтской библиотеке книг и укатил. Приехал потом только на зимнюю сессию. Сдал ее и снова уехал. А вскоре после весенней обосновался в Москве и с осени стал посещать институт в любое свободное от работы время. Особенно старался попасть на творческие занятия.
Учение мое в институте было двухступенчатым. Проучившись два с половиной курса, я уехал в Алма — Ату помогать Наталье Сац в открытии Театра для детей и юношества Казахстана и, так как с упоением увлекся работой, совсем забыл об институте. Вернувшись в Москву, пожалел о том, что бросил занятия, но учиться не стал: шла элементарная битва за жизнь. И только позднее, когда пошла моя первая пьеса и я избавился от нужды, попросил разрешения вернуться на третий курс и закончил институт только в 1953 году.
Два эти периода были разительно не похожи по духу. Военное время вспоминается как время раскованности и человеческого тепла. Не забуду, например, даже такого случая в один из первых дней посещения института в 1942 году. Преподаватель истории партии Слава Владимировна Щирина, поинтересовавшись, есть ли у меня продовольственные карточки и где я питаюсь (о, в то время это был самый первостепенный вопрос!), и узнав о моей неустроенности, тут же достала из служебного шкафа белый батон и отрезала половину Вряд ли кто сейчас поймет, особенно из молодых, какой это был поступок, какая щедрость, какая широта души. И хотя по истории партии я учился неважно, Слава Владимировна очень мне нравилась своей энергией, жизнерадостностью и приветливостью. Просто легче живется, когда рядом такие душевные люди!
И общая атмосфера тех лет — а ведь шла война! — в институте была счастливая, я бы даже сказал — вольная. В каждой аудитории после занятий до глубокой ночи— щебет и гам. Читали стихи и прозу, спорили об искусстве. Очень много читал своих стихов Юра Борев. Он был студентом одновременно двух институтов — Авиационного и нашего, Литературного, но не стал ни авиаконструктором, ни поэтом и выработался в очень известного и уважаемого искусствоведа, специалиста по эстетике, выпустившего несколько солидных книг по теории драмы и читающего лекции и у нас, и за рубежом.
Поскольку я был уже достаточно взрослый, то и отношение ко мне преподавателей было в какой‑то степени «на равных». Часто, прогуливаясь по Тверскому бульвару с Осипом Максимовичем Бриком, мы вели беседы, не относящиеся непосредственно к ученичеству, а размышляли о событиях мира, судьбах страны, общем развитии нашей литературы. То, что для меня было историей, для Брика — его жизнью. А рассказы очевидца всегда придают особый оттенок правдоподобия тому, о чем ты знал из учебников.
С отдельной и особой охотой я слушал курс лекций по истории. До этого времени ни в школе — десятилетке, ни в театральном училище историю еще не преподавали. Здесь же братья Радциг читали курс истории в широком объеме: старший — древнюю историю, младший — средние века. Оба они настолько жили в тех временах, о которых рассказывали, что создавалось впечатление, будто они и приходят на лекции оттуда, из тех времен. Когда после звонка, закончив занятие, они уходили из того мира, превращаясь в современных людей, это казалось чем‑то неправдоподобным. Особенно старший Радциг умел уносить нас в иные миры. Даже слова «ахейцы», «дорийцы» он произносил так, будто рассказывал о своей молодости, будто сам участвовал в битвах за Карфаген и сражался в Фермопильском ущелье. Ей — ей, не менее убедительно, чем Брик — о футуристах, имажинистах и лично о Маяковском. Изучая историю, я понимал, сколько пробелов в моих знаниях.
Второй период покрывала тень событий, которые переживала страна. В конце сороковых годов разразилась борьба с космополитизмом. Из самых точных художественных произведений о том времени назову, пожалуй, «Дом на набережной» Юрия Трифонова, — он, кстати, как раз и учился в это время в том же Литературном институте. Читая его роман, в основе которого лежат события, происходившие в нашем институте и на наших глазах, я воскрешаю в памяти те годы.
Мне, с самого раннего детства воспитанному на идеях интернационализма, многое казалось не только странным, но и невероятным. Никогда и ни за что на свете не мог я согласиться с тем, что один из любимейших моих преподавателей в театральной школе, блистательный историк театра Григорий Нерсесович Бояджиев или драматург Леонид Антонович Малюгин, пьеса которого «Старые друзья», поставленная в театре имени Ермоловой крупнейшим режиссером Андреем Михайловичем Лобановым, имела шумный и заслуженный успех и даже получила Сталинскую премию, — что эти люди могли быть в чем‑то виноваты.
Конечно, и в это время институт жил своей учебной и творческой жизнью, но лекции читались с какой‑то бережной осторожностью. Видно было, что каждое слово преподаватель старался тщательно просеивать через соображения. Было скучно. И настороженно. Только беседы о драматургии — творческий семинар, который вел Александр Александрович Крон, человек редкой принципиальности, нравственной чистоты и твердости, — шли так, будто в мире ничего не происходит и торжествуют одни вечные истины.
Сама форма моего обучения была довольно отчаянная. Так как я жил крайне бедно и работал, то времени на учение не хватало. Честно признаюсь, целое полугодие не брал учебники в руки. Но зато когда получал отпуск на экзаменационную сессию, а она длилась целый месяц, моя комнатка — келья напоминала склад книг, в котором идет учет и переучет. Я сидел посреди кровати. со всех сторон обнесенный книгами. За месяц я прочитывал все, что надо было знать за полгода. Находился в какой‑то отключке от всего мира. Когда ел, что ел и ел ли вообще — не помню. Дело доходило до курьезов. Однажды утром приходит соседка из противоположного коридора и зовет меня к телефону — телефон был далеко, но любезные соседи, когда нужно, кричали мне издали или звали к нему. Звонят из института и сообщают: сегодня до двух часов дня последний срок сдачи экзамена по логике.
Как сказано поэтом, хотя и по другому поводу: «Ни при какой погоде я этих книг, конечно, не читал». О логике я за всю жизнь не слыхал ничего, кроме того, что ею увлекались в Древнем Риме или Греции, но с чем едят, о чем речь — ни бум — бум! Мчусь в институт, бросаюсь в библиотеку, прошу учебник логики, хватаю его, сажусь на лавочку в институтском садике (была в разгаре весна), раскрываю книгу и, как умел делать, выключаю весь окружающий меня мир вместе с весной и гудящими вокруг студентами. За два часа прочитываю учебник от первой заглавной буквы до финальной точки, запоминаю все и иду сдавать экзамен. Несу на плечах свою набитую логикой голову, как заполненный жидкостью сосуд, боюсь расплескать хотя бы каплю. Кроме логики в голове одна мысль: только бы сейчас никто не подошел ко мне и не спросил о чем‑нибудь, даже просто не поздоровался бы. Доношу свою голову до двери экзаменационной комнаты, жду несколько минут, пока выйдет находящийся там экзаменующийся бедняга, вхожу, сажусь на стул, отвечаю на вопросы, получаю в зачетку четверку, выхожу за порог и… забываю все на веки вечные! Честное слово, я до сих пор не понимаю, каким образом проделал такой фокус.