Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.
VI. Несколько позднее через Исилькуль гнали чеченцев, тоже выселенных Сталиным с их родины, но те почему-то ходили свободно, без охраны, и если на базаре появлялись эти люди в мохнатых чёрных папахах, продавщицы разной снеди дружно закрывали свой товар тряпками и не продавали им ничего, и делали они это так потому, что чеченцы те вели себя не только гордо и даже нахально, а швыряли на прилавок большущие деньги, не беря никакую сдачу, отчего цены быстро лезли вверх, а это возмущало покупателей и местных, и эвакуированных, и на базаре разгорались больше от этого скандалы, вплоть до рукоприкладства, в результате чего все продавщицы вынуждены были объявить тем чеченцам полный бойкот. Этого я не одобрял, ибо уже тогда понимал, что в любом предательстве Гитлеру не может быть повинен весь народ, выселенный Сталиным на холодные сибирские кулички. В Исилькуле чеченцы маячили всего несколько дней, а куда и как их повезли дальше — не имею понятия. Раз пошёл разговор о нациях, скажу, что в нашем классе большинство были русскими, сибирскими украинцами (тогда эти две нации никто нигде не делил); была одна сибирская же татарочка, и ещё был высланный с запада эстонец, славный добродушный парень по имени Отто Томингас, живший в величайшей бедности и нужде; не раз мы всем классом «скидывались» продуктами — кто картошкой, кто свёклой, кто ещё чем (особенно хозяйствовали в этом девочки), и подвозили к нему домой тяжеленно нагруженные ручные санки со снедью, за каковую заботу сказанный Отто нас всех очень благодарил. После, многие десятилетия спустя, я узнал, что он, Отто, уцелел, выбился в люди, выучился, и стал начальником Таллинского торгового порта; мы с ним списались, и он выслал мне копию группового фото нас, десятиклассников, сделанного в 1944 году, ибо все мои фотографии были утрачены в сороковых годах на Урале в пору моей отсидки в тюрьмах и лагерях, о чём я надеюсь в своём месте рассказать тебе подробно.
Письмо пятьдесят восьмое:
РЕПЕТИТОР
I. Моя мать Ольга Викторовна, переживая злополучия и потрясения военных времён в этой далёкой неприютной холодной Сибири, более всего волновалась о судьбе меня, единственного её сына, каковой должен был загреметь на фронт, откуда большей частью не возвращались; как я писал тебе ранее, она была почти больной в этих своих тревожных переживаниях, тем более, что когда у отца что не ладилось, он всё своё зло, как и в Симферополе, вымещал на ней, и в нашей прокопчённой механической мастерской (она же — жилище) «концерты» семейных этих скандалов порой перекрывали грохот механизмов, отчего я, собственно, и вынужден был хотя бы на вечера и ночи удаляться в свою вышесказанную (письмо 51-е) комнатку, ту самую, что с «акустическим полтергейстом». Мать, терпевшая эти превеликие страдания и тревоги лишь ради меня, сблизилась с маломальской интеллигенцией, коей в Исилькуле стало заметно больше за счёт эвакуированных из Москвы, Ленинграда и других российских городов, и через этих своих знакомых нашла мне ещё один приработок, но уже не слесарный, а вполне интеллигентский и благородный — в качестве домашнего репетитора сыну одного из медиков, а именно эвакуированного из Пскова врача Сергея Николаевича Дремяцкого, каковой работал зав. терапевтическим отделением Исилькульской больницы, называемой «Больницей в роще», ибо там одноэтажные больничные корпуса были раскиданы между рощ высоких белоствольных берёз. Сказанный врач, кроме того, был председателем военно-медицинской комиссии, что особенно заинтересовало мою мать. Жили Дремяцкие в домике, находившемся на территории больницы, но поодаль от её корпусов; их сын Игорь, 1929 года рождения, учился на два класса ниже меня, и вот его-то я должен был вытаскивать из двоек и троек, занимаясь с ним ежедневно, а гонораром за таковое репетиторство были не деньги, а кормёжка, каковая в то тяжкое время была наиважнейшим делом. Они питались по тем временам очень хорошо, тем более что у них была ещё и корова, за коей, равно как и за всем их прочим хозяйством, ухаживала жена Сергея Николаевича Анна Ивановна. У Дремяцких было тепло, уютно, культурно, что мне очень понравилось; сынок их Игорь, какового домочадцы звали Гулей, как мне показалось вначале, учился скверно в основном из-за собственного неусердия, а не от тупости (потом я это мнение изменю, о чём будет сказано в нужном месте). Ещё у них была старшая дочь Людмила, которая училась в Омском мединституте, но часто приезжала домой на выходные и каникулы.
II. Семья та, в отличие от нашей, была тихой и мирной, и я, со своими разными энциклопедическими юношескими познаниями, сразу пришелся им «ко двору». Появляясь у них сразу после школы, я был прежде всего приглашаем к столу, где наедался до отвала; затем следовали занятия, после коих, или в процессе каковых, следовал уже настоящий, в смысле семейный, обед, весьма вкусный и сытный, из первого-второго-третьего, что давно мною было забыто из-за переездов и голодовок. Шибко большого голода, впрочем, тогда в Исилькуле не было, так как картошки хватало большинству населения, но очень скверно было с хлебом. А на дверях пищевой забегаловки, называемой почему-то рестораном, висело объявление — это я очень хорошо помню — что мол здесь принимаются отстреленные или изловленные… сороки, из каковых там готовили «мясные блюда». Туже, конечно, у меня стало со временем и на собственную учёбу, и на иголочное производство, и на всякие свои научные делишки, но еда была тогда основным делом, ради которого не жаль было поступиться многим иным; немаловажным было и то, что у Дремяцких почти всегда топилась громадная печь и оттого было очень тепло, в то время как и дома, так и школе, я почти всегда зверски мёрз, ибо родился и вырос в своём солнечном и жарком Крыму, и привыкнуть к сибирским сверхдолгим холоднющим ветреным зимам я не смог ни тогда, ни после, ни даже к старости лет, о чём тебе, дорогой мой внук, хорошо известно. Работал я у Дремяцких на совесть, заставляя этого их Игоря, или Гульку, выучивать, понять, вызубрить всё что надо по всем школьным предметам, и возвращался домой хоть уставши, но сытый и довольный; и так я жил.
III. Прошло два дня; на третий, когда нас, не окончивших ещё занятия, попросили оторваться от таковых и садиться к столу, где аппетитно дымился в тарелках борщ и прочая снедь, я с удивлением увидел рядом с каждой тарелкой рюмку, в коих рюмках было налито нечто светло-полупрозрачное; понюхав сей напиток, я тут же, с мерзостью, опознал самогон; как ни отнекивался, однако же пришлось, вместе со всеми, эту превеликую гадость, весьма сильно отдающую богомерзкой сивухой, выпить, отчего поначалу меня чуть не вырвало, но через полминуты стало весело, зашумело в голове и ещё больше захотелось есть. До отвала набив животы едою, мы возобновили было занятия, но веселье затмевало эти скучные и нудные науки, и мы не столько занимались, как хохотали и несли всякую пьяную чушь; на том занятия в тот день и закончились.