Петр Вайль - Стихи про меня
Но в том и дело: тогда Пастернак вовсе не был уверен, что сообщество столь уж худо. Это потом, в 50-е, он признавался: "Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. Задача была неразрешима, это была квадратура круга, — я бился о неразрешимость намерения, которое застилало мне все горизонты и загораживало все пути, я сходил с ума и погибал".
В 30-е квадратуру круга он пытался решить — по крайней мере быть как все. "И я — урод, и счастье сотен тысяч / Не ближе мне пустого счастья ста?"
Вот оно, что возвращает к словам Зинаиды Пастернак, к ее характеристике мужа. Политика ни при чем, идеология ни при чем. При чем — интеллигентский комплекс вины перед народом. Раз все так — и я тоже. Даже если нет вины — комплекс есть. Первородный грех интеллигента.
Почему принято считать, что народ лучше образованной прослойки? Прежде всего: такие сентенции всегда и только от прослойки исходят. Придуманное пропагандой словосочетание "пролетарский писатель" — оксюморон: или — или. У станка — пролетарий, за столом — писатель. Образованность и творческие занятия автоматически вырывают из народной толщи, и появляется синдром завышенных и обманутых ожиданий.
Очень живуче представление о том, что читающий Толстого не с такой готовностью врет, слушающий Баха — не так безудержно ворует, знающий Рембрандта — не слишком проворно бьет в глаз.
Первое и главное: это действительно так. А душевная паника возникает, когда не так— когда и врет, и ворует, и бьет.
Второе важнейшее: от не читающего, не слушающего, не знающего — никто и не ждет ничего. "Интеллигенция — говно нации"? Пусть, но о ней хотя бы можно сказать такое — рассердиться на нее, обидеться, возмутиться.
Верно, мы знаем о страшных судьбах Мандельштама или Вавилова, а за ними — миллионы не только невинных, но еще и безымянных. Однако нам так же в деталях и версиях известен разговор Сталина с Пастернаком об арестованном Мандельштаме, и мы рассуждаем, почему один поэт не вступился за другого со всей решительностью. И опять-таки безымянными остаются те, кто коряво выводил доносы с орфографическими ошибками — а ведь их были сотни тысяч.
Два десятка лет жизни в коммуналке, работа грузчиком, слесарем, пожарным, разнорабочим, срочная служба в армии, фабричные подруги и пролетарии-собутыльники — весь полученный в молодые годы опыт не оставил мне никаких иллюзий. Лжи, продажности, доносительства, подлости — ровным слоем по любым социальным и образовательным уровням. Однако Толстой, Бах и Рембрандт — не делая лучше и нравственнее, задают некий свод правил, которых можно не придерживаться, но нельзя не знать, и если их нарушаешь — хотя бы стесняешься. Соблюдение приличий, в конечном счете, есть повседневное проявление нравственного чувства. Нечасто (и слава богу) выдается шанс проявить великодушие и благородство, но вежливость и деликатность — их бытовые заместители.
Да, каждый из нас — сумма поступков, но и ориентиров, установок, намерений тоже. На вне- рембрандтовском, "народном", уровне в атеистической стране что-то не заметно правил — зато сколько угодно правоты, усугубляющей комплекс интеллигента.
Лидия Гинзбург цитирует записи А.Гладкова о Пастернаке: "Б.Л. рассказывает, что в месяцы войны в Переделкине и в Москве до отъезда у него было отличное настроение, потому что события поставили его в общий ряд и он стал "как все" — дежурил в доме в Лаврушинском на крыше и спал на даче возле зениток..." Там же о том, как в чистопольской коммунальной квартире Пастернак попросил соседей выключить часами оравший патефон и дать ему возможность работать. После чего он не работал, "а ходил из угла в угол, браня себя за непростительное самомнение, ставящее свою работу, может быть, никому не нужную, выше потребности в отдыхе этих людей". Гладков пишет, как в тот же день, на торжественном вечере в честь Красной армии, 23 февраля 1942 года, Пастернак, "выйдя на сцену... заявил, что не имеет права выступать после того, что произошло утром, что считает своим нравственным долгом тут же публично принести извинения".
Где грань между интеллигентским демократизмом и социальным конформизмом? Или это — синонимы? Где различие между простодушием и притворством? Или это — традиция?
Из поэтических традиций Пастернак с самого начала вырывался с отчаянной отвагой. Из общественных — попытался вырваться перед концом. Нобелевская история стала не толчком, а лишь кульминацией, логическим финалом, который подготовил он сам. "Наше государство, наше ломящееся в века и навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство" еще не успело по-настоящему обрушиться на поэта, когда он уже выстроил свой искупительный путь. Тот самый, по которому нельзя пройти с народом — только одному. Если и толпой, то такой — "врозь и парами".
МОРАЛЬНЫЙ КОДЕКС
Николай Заболоцкий 1903-1958
Старая актриса
В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Что-то было нездешнее в каждой черте
Этой женщины, юной и стройной,
И лежал на тревожной ее красоте
Отпечаток Италии знойной.
Ныне домик ее превратился в музей,
Где жива ее прежняя слава,
Где старуха подчас удивляет друзей
Своевольем капризного нрава.
Орденов ей и званий немало дано,
И она пребывает в надежде,
Что красе ее вечно сиять суждено
В этом доме, как некогда прежде.
Здесь картины, портреты, альбомы, венки,
Здесь дыхание южных растений,
И они ее образ, годам вопреки,
Сохранят для иных поколений.
И не важно, не важно, что в дальнем углу,
В полутемном и низком подвале,
Бесприютная девочка спит на полу
На тряпичном своем одеяле!
Здесь у тетки-актрисы из милости ей
Предоставлена нынче квартира.
Здесь она выбивает ковры у дверей,
Пыль и плесень стирает с ампира.
И когда ее старая тетка бранит
И считает и прячет монеты, —
О, с каким удивленьем ребенок глядит
На прекрасные эти портреты!
Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства!
1956