Борис Носик - Тот век серебряный, те женщины стальные…
Исайя Берлин и ответственный Орлов поспешил вниз, во двор, чтобы усмирить орущего англичанина и выяснить, что случилось. Оказалось, что молодой друг Берлина достал «по дешевке» изрядную порцию черной икры (что же везти из России, как не черную икру, которую, согласно западным преданиям, русские едят ложками?) и хотел спрятать ее в консульском холодильнике, ключ от которого был у Берлина. Вежливый профессор Берлин представил шумного англичанина своему ленинградскому гиду и благодетелю: «Знакомьтесь, это мой одноклассник Рэндольф Черчилль». Эта простенькая фраза вежливого Берлина произвела вполне предсказуемое и все же удивившее английского слависта действие. Орлов попросту исчез. Видимо, он решил, что не следует больше искушать судьбу. Профессор же вернулся в комнату Ахматовой и стал снова со вниманием слушать ее рассказы о былых петербургских гениях, о символизме, об акмеизме, а главное — о ней самой, о ее поэзии, ее любовях… Она могла только мечтать о таком слушателе, о таком иностранце…
Часов около девяти вечера подруги Ахматовой собрались уходить, и оксфордский джентльмен вызвался проводить их до дому. При этом Ахматова согласилась, чтобы он вернулся для продолжения беседы. В последующие годы ей иногда приходило в голову, что она совершила ошибку. Но тогда ее уже несло. Она разрешила Берлину вернуться сегодня же для продолжения беседы. Он вернулся, и разговор их продолжался чуть не до полудня следующего дня. Было ли что-нибудь еще, кроме увлеченной беседы, взаимного интереса и душевного согласия? Здесь даже самые знающие ахматоведы теряются в сомнениях. Одни признают, что Ахматова была настолько искушена в искусстве любви, что смогла бы соблазнить молодого профессора. Другие возражают, напоминая, что молодой холостяк Берлин всегда вел себя даже в нескромном Лондоне в высшей степени осторожно по отношению к дамам. Третьи со вздохом сострадания уточняют, что туалет с шумным старинным бачком для слива находился в конце длинного коридора, и ни один из собеседников не решился отправиться на его поиски за многие часы возвышенной их беседы… Эта краткосрочная (в сравнении с последующими двадцатью годами жизни и воспоминаний) встреча получила щедрый отклик в дальнейшем творчестве Ахматовой и ее разговорах, с таким тщанием зарегистрированных Л. К. Чуковской и другими мемуаристами. Это не должно нас удивлять. В череде мифотворящих «жизнестроительниц» серебряного века Анна Ахматова занимала почетное место. Тем более, всякое преуменьшение роли этой «исторической любовной встречи» стало бы для нее унизительным и обидным после всего, что случилось в ее жизни потом, что ей пришлось претерпеть всего через несколько месяцев после визита профессора Берлина в Фонтанный дом. Не могло же все это быть ничтожным или напрасным. Нет. И на меньшее последствие, чем начало холодной войны на планете, Ахматова была не согласна… По здравом размышлении все же трудно поставить развитие событий в непосредственную связь с увлеченной беседой молодого профессора и стареющей дамы (пусть даже знаменитой), однако никто, даже сам герой этой истории, не мог помешать впечатлительной ленинградской Сафо выстроить на основе того, что случилось (или того, чего не случилось, как не случилось, несмотря на многие намеки, между ней и А. Блоком), новый «роман жизни». Тем более что в окружающем мире в ту пору и правда происходили заметные события. Начать с того, что уже в апреле 1946 года папа счастливого английского покупателя черной икры, огласившего двор мирного Фонтанного дома столь бесшабашными иноязычными криками, выступил в Фултоне с речью, в которой сказал, в частности, что компартии в европейских странах являются пятой колонной иностранной державы, стремящейся к захвату всей Европы. Ну сказал и сказал (между нами говоря, чистейшую правду). Запылал огонь новой войны (пока еще только холодной). Не исключаю, что Исайя из посольства писал сэру Уинстону столь же содержательные письма из Москвы, как раньше из Вашингтона. Не исключено и то, что в московском учреждении, ведающем идеологией, уже с конца войны готовили и знаменитое «зощенковское» постановление, которое должно было стукнуть и по седой голове Анны Андреевны Ахматовой. Постановление было обнародовано через три месяца после запоздалых откровений Рэндольфова папы, а доклад произнесен Ждановом в обмирающем от страха Ленинграде в сентябре. Понятно, что и постановление и доклад сопровождались тщательно подготовленным визгом и воем ненависти «простых тружеников». Травля была разнузданной и, казалось, бесконечной. Однако Москва не поддержала предложения самых пылких ораторов объявить «хулигана Зощенко» и «блудницу Ахматову» американскими шпионами и для начала упрятать их за решетку, а потом ясно куда. Нелегко сегодня представить тот страх, который довелось пережить тогда Ахматовой, Зощенко и другим менее знаменитым, зато с упорством носившим еврейские фамилии или укрывшихся под непонятными псевдонимами, которые были раскрыты последовательными интернационалистами из партийных органов. Да что там могучие органы, одним из самых величавых заклинаний режима было утверждение, что «всякий советский человек — чекист».
Итак, в 1946 году Ахматова попала в эпицентр взрыва, подготовленного на идеологической помойке. Граждан сгоняли на митинги. Поклонники Ахматовой по семь раз в неделю клеймили ее с трибун. Завидев ее издали на улице, вчерашние друзья переходили на другую сторону, стараясь проскочить незамеченными. Она, впрочем, не часто выходила на улицу. Не ей одной было страшно. Клеймившему (и обожавшему) ее критику Эйхенбауму было так же страшно. «Империя зла» была прежде всего империей страха. И все же…
Это случилось летом 1946-го, и я помню все как сегодня. Я был тогда в курсе новейших литературных откровений, под знаком которых прошла потом вся моя юность. В постановлении Оргбюро ЦК сообщалось, что журналы «Звезда» и «Ленинград» утратили бдительность и печатают безыдейных авторов. Среди перечисленных вредоносных писателей были выделены два знаменитых имени — Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Зощенко клеветал на нашу самую счастливую на планете страну, Ахматова же занималась в своих стихах неактуальными проблемами любви и протаскивала черный пессимизм в наш искрящийся день. Ахматовой в постановлении был посвящен целый абзац. В своем докладе товарищ Жданов назвал писателя Зощенко пошляком и поддонком. Французская левая печать пришла тогда в восторг от образованности товарища Жданова, который, как вскоре выяснилось, разбирается не только в поэзии, но также в генетике, в современной живописи, додекафонической музыке и множестве других вещей, подлежащих запрету. «Эх, нам бы сюда Жданова», — скулила в те годы газета «Юманите». Впрочем, иные авторы-французы из числа недавних сюрреалистов (например, товарищ Луи Арагон) шли в своих мечтах дальше: «Нам бы сюда ваше НКВД!» Надо сказать, что о творчестве Анны Ахматовой референты товарища Жданова не написали ничего нового. Все, что они о ней сказали, было уже написано критиками-рецензентами раньше, еще до революции или в 20-е годы, и даже содержалось в книжке Б. Эйхенбаума об Ахматовой, вышедшей в 1923 году. Оргбюро ЦК и тов. Жданов отметили у Ахматовой явные черты индивидуализма. Но ведь и Орготдел ЦК ратовал не за коллективную любовь, а за вполне индивидуальные и притом моногамные отношения. Даже с советской массовой эстрады поступали недвусмысленные намеки: «Много славных девчат в коллективе, а ведь влюбишься только в одну…»