Джон Рид - Вдоль фронта
– Я знаю много небылиц об американских чудесах, – любезно сказал Юссуф-эффенди. – Там, говорят, есть дворцы много выше, чем те, что возводились джинами в старинные времена, и я слыхал, там есть злой дух, – здесь глаза его замерцали, – который гордо шествует по вашим улицам и пожирает людей. Его не знают ни в какой другой стране. Как-нибудь я поеду туда, так как я предвижу, что опиум там расценивается на вес золота.
Он переводил свой взгляд с Дауд-бея на меня.
– Вы заметно отличаетесь от нас, вы – западные народы, – говорил он. – Дауд-бей прекрасен, но он чересчур утончен и слишком много думает. У него когда-нибудь начнется нервное подергивание. Ему не следует курить табак, а нужно побольше есть яиц и молока. Передайте американскому эффенди, что мне кажется, что он не думает слишком много, и счастлив. Я поступаю точно так же.
Я попросил Дауда спросить его, сколько у него жен. Ходжа понял мое невежливое любопытство и улыбнулся.
– Пекки! Хорошо! А сколько жен у эффенди? – ответил он. – Думает он, что для магометанина легче содержать двух жен, чем для христианина? Да сохранит нас аллах! Женщины очень расточительны. У меня только шесть знакомых, у которых больше одной жены. Когда в мой гарем приходят ночью армянские торговцы живым товаром, чтобы продать прекрасную одалиску, я отвечаю им пословицей: «Сколько женщин может прожить на пищу одного человека?»
– Что думает Юссуф-эффенди о войне?
– Война? – спросил он. И уклончивое выражение на его лице показало, что я затронул вопрос, который его глубоко задевал. – Мой сын в траншеях Галлиполи. На все воля аллаха! Нечего думать о том, хороши ли войны или плохи. Мы воинственная нация, мы османлисы.
– А что турки… – начал я.
Ходжа прервал меня брызжущим потоком слов.
– Нас не надо называть «турками», – сказал Дауд. – «Турок» означает неотесанную деревенщину, можно сказать, чурбан. Мы – не туркмены, варвары, кровожадные дикари из Средней Азии. Мы османлисы – старинная и цивилизованная раса.
Ходжа откровенно рассказывал о германцах.
– Они мне не нравятся, – говорил он. – Они невежливы. Если англичанин или американец пробудет в Турции хотя бы один месяц, он приходит в мою лавку, прикладывая руку к губам и ко лбу и приветствуя меня: «Сабах шерифиниз хаир ола». Прежде чем купить что-либо, он, как полагается, отведает мое кофе и папиросы. А когда заходят германцы, они отдают честь, как в своей армии, и отказываются от моего кофе, и хотят только купить и поскорее уйти без всякой дружеской приветливости. Я не продаю больше «аллеманам».
Позже я встречал в городе много германцев – офицеров, туристов и гражданских чиновников. Часто они оскорбляли щекотливый этикет, которым проникнута жизнь магометан. Они заговаривали на улице с покрытыми чадрой женщинами, запугивали купцов на Большом Базаре, шумно вваливались в мечети во время молитвенных часов по пятницам, когда ни одному европейцу не разрешается туда входить; а однажды на галерее посетителей на теккех’е завывающих дервишей я видел, как два германских офицера читали, в продолжение всей службы, вслух по-немецки выдержки из корана – к несказанному негодованию муллы…
Мы поднялись с Юссуф-эффенди по запутанным, извивающимся улицам Стамбула и нырнули в пассаж, вдоль которого тянулись крошечные армянские лавки; прошли под стенами похожих на крепости ханов, выстроенных для приема иностранцев матерями прежних султанов; пересекли по таинственным ходам тихие дворы больших мечетей, где дети играли вокруг изящно высеченных из мрамора фонтанов, в тени громадных вековых деревьев; спустились вниз по маленькой уличке, что вилась меж деревянных навесов граверов и продавцов четок тесбие; с крыш каскадами спадали гроздья зеленого винограда; вышли на обширные, выжженные солнцем пыльные площади, остатки византийских форумов и колизеев, более обширных, чем римские; по извилистым аллеям деревянных домов с выступающими шахничарами, там только случайно можно было встретить прохожего – горластого разносчика, бьющего своего осла, имама с важным лицом, женщин, отворачивающих лица.
Когда мы проходили мимо женщин, Дауд-бей начинал громко говорить по-немецки.
– Они думают, вы германский офицер, – смеясь сказал он, – и это производит потрясающее впечатление. Во всех гаремах изучают теперь немецкий язык, и лейтенант из Берлина или Ганновера стал романтическим идеалом большинства турецких женщин!
Половина встречавшихся нам людей кланялись ходже – кланялись ему смиренно, как человеку видному и могущественному. В бесконечном лабиринте крытых улочек, которые образуют Большой Базар, с обеих сторон слышался двойной хор криков:
– Юссуф-эффенди, купите у меня. Посмотрите, что за великолепный чубук! Удостойте меня своим посещением, Юссуф-эффенди!
На Бечистане, этой огромной мрачной площади, где продают драгоценности и благородные металлы, инкрустированное золотом и серебром оружие и старинные ковры, мы с триумфом переходили от прилавка к при– лавку в сопровождении самого шейха Бечистана.
– Сколько это стоит? – величественно спросил ходжа.
– Одну лиру, эффенди.
– Разбойник и вор, – спокойно ответил наш спутник. – Я даю тебе пять пиастров. – Он двинулся, бросив назад через плечо: – Собака, мы уйдем и больше не вернемся!
– Десять пиастров! Десять пиастров! – завопил торговец, в то время как шейх распекал его за такую неучтивость к знаменитому Юссуф-эффенди…
Для меня он сбил цену у нервно кричавшего продавца янтарного чубука с двух с половиной лир до двадцати пиастров.
– Не заставляйте меня кричать, Юссуф-эффенди! – вопил он надрывающимся голосом, и пот выступил на его лбу. – Вы меня доведете до апоплексического удара!
– Двадцать пиастров, – спокойно и неумолимо повторил ходжа.
Перед обедом мы сидели в темной задней кладовой маленькой греческой книжной лавки около Блистательной Порты, рассматривая иллюстрированный от руки коран, – Дауд-бей, я и ловкий и приветливый хозяин. Вошел молодой полицейский в серой форме с красными погонами и в шапке из серого каракуля. Он подошел к нам, глубоко вздохнул и начал грустным голосом рассказывать по-турецки какую-то длинную историю. Дауд переводил.
– Меня смешали с грязью, – говорил полицейский. – Меня страшно унизили. Несколько дней тому назад я наблюдал, как Ферид-бей и Махмуд-бей сидели в кафе, разговаривая с какой-то гречанкой, уличной девушкой без чадры. Ферид-бей подошел ко мне и говорит: «Ты должен арестовать Махмуд-бея». – «Почему?» – спрашиваю я. «Потому что он говорит девушке всякие скабрезные вещи». Я был очень удивлен. «Я не слышал, чтобы скабрезные разговоры с девушкой запрещались законом», – говорю я. «Я друг Бедри-бея, начальника полиции, – говорит Ферид-бей, – и я требую, чтобы ты арестовал Махмуд-бея за скабрезные разговоры с этой девушкой». Я арестовал Махмуд-бея и отвел его в тюрьму. Он просидел в тюрьме три дня, потому что все забыли о нем, но, наконец, смотритель тюрьмы протелефонировал Бедри-бею и спросил, что делать с Махмуд-беем. Бедри-бей ответил, что он ничего не знает об этом человеке и обо всем этом деле, так чего же держать его в тюрьме? Поэтому они освободили Махмуд-бея, и он сейчас же позвонил по телефону Бедри-бею и пожаловался ему на арест. «Говорить скабрезности, – сказал он, – в этом нет преступления против закона». Тогда Бедри-бей позвал меня к себе и начал обкладывать меня разными словечками, вроде «собачьего сына», и грозил уволить меня. Вместе с Махмуд-беем я отправился арестовать Федри-бея. Но он уже удрал, он и эта девушка вместе. Тогда Махмуд-бей дал мне по уху. Я унижен.