Яков Харон - Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
Потом был замок Сфорца (Кастелло Сфорцеско — по-итальянски все это звучит как-то иначе, верно?) с таким же необозримым набором чудес, с плафоном, расписанным Леонардо и тоже реставрированным после военных разрушений, с потрясающей Pieta Rondarini Микеланджело,— все еще спорит весь мир: окончена эта «Пиета» или не окончена? Ведь он работал над ней до последней минуты… Юрке она бы понравилась — именно этой своей мучительной незавершенностью. Но Юрки нет, я смотрю и запоминаю за двоих. Зачем? Разве воспоминания можно унести, передать, вообще как-либо «использовать»?
Потом была Венеция, о которой я знал, что там полно каналов, но как-то не представлял себе, что там еще больше узеньких улочек, таких узеньких, что если двое встречаются с открытыми зонтиками, им приходится проделывать специальную манипуляцию, чтобы разминуться без членовредительства. Да-да, и гондолы были, и Площадь Св. Марка (окно моего номера даже выходило на эту площадь, и голуби сидели на подоконнике, я даже Юрке-маленькому привез оброненное ими перышко — ох, уж эти мне сантименты!), и дворец с очередной Биеннале, на которой много любопытнейшей современной живописи, на сей раз и советской, пользовавшейся широким интересом,— и поездка на остров с собором Di Santa Maria (там Тициан оставил немало шедевров). Потом была Флоренция — все сначала! Галерея Уффици. Главный собор. Еще всякие неглавные — например, Santa Croce. Усыпальница Медичи — окосеть можно: в одном месте могилы Данте, Микеланджело, Россини, Галилея, Керубини, Макиавелли (со знаменитой эпитафией: «Нет таких слов, чтобы восхвалить достойно имя…») и доброй сотни не менее знаменитых покойников. Дом, в котором Чайковский писал «Пиковую даму». Дом, где жил Достоевский. Вообще, что ни дом — кто-нибудь да жил и что-нибудь да создавал,— один Давид чего стоит!.. Потом поездка в Fiesole — уйма всякого пейзажа: это Юрке тоже понравилось бы. Обитель Стендаля. Дачи Медичи. Монастыри. Галерея в замке Питти: Рафаэль и его многочисленные мадонны, Бартоломео, Бордоне, Кассана, Мурильо, Ван Дейк, и снова Тициан, и Тинторетто (опять же он же Якопо Робусто, пора бы вам уже запомнить), Россо, Джиголи, Дольчи, Россели, и снова Сальватор Роза, и Джакомо Стелла, и Сустерманс, и Джоваккино, и Содома, и Фурини, и Гасперо, и Чиголи (поразителен его «Ecce Homo», я прежде о нем не слыхивал), и Андреа дель Сарто…
В общем, пока мы добрались до Рима, мы — я, по крайней мере — до краев уже были полны. Сверх всякой программы мы ведь еще занимались «делами»: киностудии и копировальные фабрики. Экспериментальный киноцентр и беседа с руководителем киношколы профессором Фьораванти, несколько просмотренных фильмов… Так что традиционную процедуру с бросанием монеток в фонтан Треви («чтобы снова сюда вернуться») я совершал уже по инерции, без истинной веры, даже и не знаю теперь: может, в этом случае заклинание и не сбудется? Очень жаль будет — я ведь задумал побывать здесь вдвоем со Светой, посидеть с ней у этого фонтана, побродить по кишащим кошками и американцами развалинам Колизея.
Очень хотелось бы знать, что подумает Света насчет нескончаемых «Тайных вечерь» — вспомнит про петуха или найдет другой мотив?.. Очень хотелось бы дожить до того, как Юрка-маленький сюда съездит — хотя бы для той же цели: будет ли еще и в его дни волновать людей — пусть хотя бы отдельных психов — петушиная проблема, или все позабудется и травой порастет?.. Очень хотелось бы понаблюдать, как шло бы накопление культурных ценностей в условиях ничем не нарушаемого всемирного мира — без бомбежек и разрушений: по тем же классическим законам отбора или, может, по каким-то новым? Сейчас — я это понимаю, я же грамотный! — отбор приходится вести с оглядкой, с примеркой, со всяческой выверкой. Разбудите меня ночью — я вам отрапортую: Джойс, Пруст и Кафка — не литература, Хиндемит, Онеггер, Шёнберг — не музыка, Кандинский, Шагал и Пикассо — не живопись; а про кино я вам даже всех соотечественников перечислю, которые «не кино».
…Я вполне понимаю Климента Альдобрандино (был в свое время такой папа римский): он просто не мог не сжечь Джордано Бруно. Долго сопротивлялся этой необходимости, восемь лет пытался переубедить его — уговорами, пытками, подкупом, лестью, угрозами. Наконец, отчаявшись, отправил упрямца на костер. Я завидую Джордано Бруно, но я прекрасно понимаю Климента Восьмого. Доведись мне, допустим, встать на место Джордано — не ручаюсь, что сыграл бы эту роль так же безупречно. Ну, а если б на место папы? А вы бы как себя повели?
Объяснение вроде «мы трагически заблуждались» лично мне ничего не объясняет. Человечество только и делает, что заблуждается, этим оно выгодно отличается от животных, и нечего так уж сокрушаться и делать вид, будто с завтрашнего дня всё станет совсем-совсем иным. Чтобы все постигли всё, что необходимо для всемирного счастья,— ох, как много еще поработать надо. Поразузнать всякой всячины, поразведать.
…Вот, собственно, почему я давеча так расстроился, узнав, что с безграничностью познания приключились очередные неприятности: еще один декорум лопнул, пожалуй, самый для меня дорогой.
А с Восьмой Брукнера, если говорить просто, безо всякого тумана,— дело не такое уж хитрое. Надо только уметь это делать. Вы поднимаете руки — с палочкой или без, это зависит от привычки — и выжидаете, пока оркестр и слушатели приготовятся. Оркестр приготовится быстро, а публика будет долго шебуршить задами и туфлями, покашливать, шелестеть программками, дошептывать недосказанные кухонные или парламентские сплетни,— в общем, так начинать Восьмую нельзя. Вы отмахнете и опустите руки и голову, покорно ожидая тишины. Если вам повезет, она наступит скоро. Если вы родились под моей звездой, вам придется поднимать руки трижды. И вот наконец в относительной, почти идеальной тишине вы можете дать вступление — в Восьмой вступают поначалу первые и вторые скрипки и первые две валторны (капризнейшие по атаке инструменты!), причем пианиссимо, когда атаковать звук особенно трудно. Вся хитрость тут в том, что левой рукой вы даете валторнам вступление на долю секунды раньше, чем правой — струнным. Если вы спросите об этом у дирижера-профессионала да еще педагога, он возмутится и запротестует,— вы можете мне поверить: сам-то он именно так и поступает, иного выхода просто нет.
Если вам удастся зародить «из ничего» это легчайшее тремоло, считайте, что первую тему вы можете сыграть вразумительно. Сама-то тема начинается в басах и виолончелях в самом конце второго такта, на последней шестнадцатой. Она проста, строга, ясна, но и тут специфика инструмента — я имею в виду виолончели — несет в себе опасность: уж так им хочется сыграть «с чювством»! А этого никак нельзя, все пойдет насмарку, это будет сразу же не Брукнер, а Брамс или Чайковский. Тема должна прозвучать предельно сухо — тогда ее дальнейшая «судьба» может представить немалый интерес для слушателей. В противном случае она самоисчерпается, не успев прозвучать и войти в сознание. Очень скоро — на двадцать четвертом такте — та же тема прозвучит уже фортиссимо в меди, и истинное ее качество раскроется во всю мощь; если же первое проведение будет слюнтяйским, педалированным,— второе прозвучит просто пародией, издевкой.