Алевтина Кузичева - Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Иногда это чувство пугало его самого. Как раз летом 1888 года Чехов добирался из Сухуми в Поти на пароходе «Дир». В темноте пароходик чуть не столкнулся с другим судном. Чехову почему-то стало жаль «толстенького» капитана: «Мне что-то шепчет, что этот бедняк рано или поздно тоже пойдет ко дну и захлебнется соленой водой…» Пароходик затонул осенью того же года.
До этого случая оставалось полтора месяца, в которые вместились ярмарка в Сумах, незабываемая поездка в Полтавскую губернию. Здесь его посетила «обворожительная мысль» — забросить литературу, ибо она «опостылела». Засесть в каком-нибудь здешнем селе и заняться медициной: «Будь я одинок, я остался бы в Полтавской губ., так как с Москвой не связывают меня никакие симпатии. Летом жил бы в Украйне, а на зиму приезжал бы в милейший Питер…» И в эти же дни: «Я жалею, что я не женат или, по крайней мере, что у меня нет детей». Откуда вдруг такое настроение? Откуда признание в июльском письме Суворину, что когда отодвинулись переживания из-за повестей, рецензий, литературных событий, то прояснилось главное: «Нет, не то мы пишем, что нужно!»
Во многом это открылось благодаря новым встречам и впечатлениям. Чехов уже заметил: длительное путешествие, дальняя поездка в новые края действовали на него «чудодейственно». Летом 1888 года дорога предстояла не очень дальняя. Он отправился из Сум через Харьков, Симферополь поездом до Севастополя. Оттуда морем в Феодосию, где с семьей на собственной даче отдыхал Суворин. По сравнению, видимо, с яркими, еще отчетливыми впечатлениями от Полтавщины (Сорочинцы, Лебедин, Гадяч) берега Крыма показались ему скучными, а Ялта, по его словам — «помесь чего-то европейского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то мещански-ярмарочным».
В таком настроении он приехал в Феодосию. О самом городе, с его белыми каменными заборами, черепичными крышами, узкими кривыми улицами, Чехов нигде и никак не высказался. Может быть, потому что все десять дней прошли в бесконечных разговорах, купании, поездках в гости. Чехов присматривался к «генералу Суворину». Нашел, что от природы ум у него небольшой, зато «чертовское чутье», что он одаренный самоучка. Современники считали, что в беседах Алексей Сергеевич был интересен, приводил множество фактов, но не склонялся к умозаключениям. Может быть, очевидная по письмам способность Чехова в частном разглядеть общее, уловить закономерность, динамику того или иного явления особенно привлекала Суворина.
Однако целодневная «болтовня» с хозяином, жара, заметное внимание к нему хозяйки дома, не умолкавшей, как «канарейка», менявшей наряды, певшей с чувством романсы для милого гостя, невозможность работать — вся эта «окрошка» впечатлений сократила отдых в Феодосии. Чехов сообщил домашним: «Еду с сыном Суворина куда глаза глядят». Хотел добраться до Самарканда: Батум — Тифлис — Баку — Каспий — Закаспийская дорога. И всё — за три недели.
Эта поездка была нужна газете. Чехова уговаривали посылать с дороги путевые зарисовки, но от жары и плохого самочувствия он ничего не писал. Порой спрашивал себя: «Зачем я здесь?» С самого начала он предчувствовал, что поездка сорвется. В Баку его спутник получил телеграмму о смерти младшего брата — сын Суворина от первого брака, Валериан, скончался от дифтерита. Сочувствуя этому горю, Чехов заметил тогда в одном из писем: «Что-то фатальное тяготеет над его семьей». Имелась в виду и трагическая смерть первой жены Суворина, и кончина его старшей дочери в возрасте 27 лет, и самоубийство сына. На протяжении нескольких лет Суворин потерял четверых детей.
Под тяжелым впечатлением от скорбного известия Чехов вернулся в Сумы. От этого или в силу своей натуры он, как всегда в конце теплого лета, ругал предстоящую осень, московские сумерки, невольное затворничество. И уже мечтал о следующей весне. Ни романа, ни лирической пьесы, как хотел, он за это лето не написал. И хутора не купил, хотя ездил, смотрел. Воображал (в шутку или тешил себя), как построит на берегах Хорола флигельки для добрых знакомых и будет летнее литературное сообщество.
Осталась лишь мечтой родных женитьба Ивана Павловича на родственнице Линтваревых. Не сбылись упования милых хозяев и Евгении Яковлевны. Не они одни заметили душевную расположенность Натальи Михайловны к Чехову, ее влюбленность.
В общем, лето завершилось какими-то неопределенными планами, несбывшимися надеждами и безденежьем…
Еще в Феодосии, до поездки на Кавказ, Суворин предложил Чехову две тысячи рублей. Чехов согласился взять взаймы и раз и навсегда объяснился с Сувориным по денежному вопросу. Он прибегнет при нужде к займу, но станет отдавать из гонорара или выручки за продажу его книг, печатавшихся в типографии и продававшихся в книжных магазинах Суворина — без всяких скидок и уступок. Чехов настоял на этом условии. Чтобы даже тени подозрения не было, будто у него есть какой-то меркантильный интерес во взаимоотношениях с издателем «Нового времени». По этой же причине он отказался войти в редакцию газеты, связать себя службой у Суворина — «хоть зарежьте».
В денежном вопросе Чехов был чрезвычайно, болезненно раним. Еще раз объясняясь на этот счет в письме от 29 августа, он открылся Суворину: «До сих пор, когда я бывал должен, то впадал в лицемерие — очень противное, психопатическое состояние. Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли». Он не позволял себе унижаться перед деньгами или деньгам унижать его. В том сопротивлении, в котором Чехов ощущал себя с отроческих лет, деньги оказались, наверно, не самым трудным, но и не самым легким испытанием. Истоки его он назвал в этом откровенном письме: «<…> это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль».
Всё детство и отрочество братья слышали от отца: умейте добывать деньги, берегите копейку, расходуйте с умом, выбирайте денежную службу. Их ругали и часто били за разорванные штаны и ботинки, попрекая тем, сколько отдано было за вещь, как тяжело дается каждая копеечка и т. д. Больших денег в семье никогда не было, но разговоры о них теснили всё остальное. Вся таганрогская юность Чехова прошла под родительский плач: денег, денег, денег… Первые московские годы — в подсчетах строчек написанного и умножении на пять, семь, восемь, десять копеек. Послеуниверситетское время — это расчеты, хватит ли дотянуть до конца месяца и расплатиться с лавочниками.
Он не стеснялся безденежья, поэтому так свободно и просто говорил о нем. Он боялся его, говорил, что «ужасно напуган денежно», поэтому избегал займов, авансов. Они его давили, вынуждали «скулить». Одолевая это «психопатическое состояние», он, судя по более поздним признаниям, муштровал себя с гимназических лет, хотя оно оборачивалось порой своеобразной гордыней. Ему недоплачивали за репетиторство — он молчал. Чтобы не показаться скупым, расплачивался за студенческое застолье не на равных, отдавал больше других. Когда ему, практикующему врачу, в состоятельном семействе давали откровенно ничтожный гонорар, он не брал вовсе. Ему платили меньше по сравнению с другими авторами. Он предпочитал молча сожалеть, что его обкрадывают, лишь бы не требовать у издателей и редакторов справедливого гонорара. Зимой 1888 года, когда зашла речь о гонораре за «Степь», Чехов написал Плещееву: «Деньги мне очень нужны, но говорить о них, да еще с хорошими людьми, я терпеть не могу. Ну их к чёрту! <…> Я всегда беру только то, что мне дают».