Анри Труайя - Моя столь длинная дорога
Медленное угасание моего отца в старости и воспоминание о нем побудило меня, хотя я долго колебался, написать «Стук одинокого сердца». В этом романе, посвященном его памяти, я рассказал о страданиях русского эмигранта, как и он, девяносто трех лет, который не сумел ни адаптироваться в приютившей его стране, ни вытравить из памяти чарующий образ России, откуда его изгнала большевистская революция. Жизнь вокруг него продолжается: заняты делами двое его сыновей, строятся планы, завязываются романы, разражаются политические перемены, тогда как поле его собственных действий день ото дня сужается.
Он и сиделка, которая за ним ухаживает, составляют пару, надрывающую душу, но и комическую: он не выносит ее, но не может без нее обойтись. Спасаясь от безотрадной реальности, он все чаще возвращается к воспоминаниям о России: такой огромной и такой счастливой, так отличающейся от французского мирка, погрязшего в мелочах будничного существования.
И мало-помалу прошлое убивает настоящее, греза вытесняет жизнь. Все это происходило на моих глазах, я ощущал это всей своей плотью, наблюдая, как отец необратимо погружается в меланхолию. Конечно, я усложнил действие, придумал разные эпизоды, изменил характеры; отец скончался, как я уже говорил, в 1967 году, он не дожил, как герой книги, до событий мая 1968 года; ему не пришлось оплакивать преждевременную смерть сына и пр. Я точно воссоздал в романе «Стук одинокого сердца» все то, что я перечувствовал, сидя у изголовья моего умиравшего отца.
Ограничусь тем, что скажу: это произведение – выражение понимания, почтительности, прикрытой улыбкой нежности. Написав роман, я спросил себя: имею ли я право публиковать его – слишком уж глубоко он связан с личными воспоминаниями, и решил сначала посоветоваться с братом. Если его смутит обнародование прошлого нашей семьи, я спрячу рукопись в ящик.
Он прочел мой текст с волнением и благодарностью. Он даже напомнил мне несколько подробностей жизни нашего отца, ускользнувших от меня. Ободренный, я опубликовал книгу с двойным чувством: что совершаю нескромность, но и выполняю долг сыновней преданности.
В основе моего последнего романа «До завтра, Сильви» – тоже реальные события. Давно уже я хотел написать продолжение «Виу», но с каждым годом откладывал проект из страха повредить моей маленькой героине, проводя ее через трудный подростковый возраст. Целых шесть лет я набрасывал черновики и тут же их рвал. Потом неожиданно взялся за окончательную редакцию.
Как и для «Виу», Минуш послужила если не моделью, то четким ориентиром. Я вам рассказывал, как страстно она увлекалась классическим танцем и в каком была отчаянии, когда по рекомендации врачей ей пришлось распрощаться с балетом. Эту драму несостоявшегося призвания я и сделал центром моего романа. Конечно, я обогатил сюжет другими воспоминаниями, а также придуманными перипетиями. Роман «До завтра, Сильви» – смесь вымысла и реальности – дорог мне как часть моего прошлого. Отголоски моих собственных чувств растворены среди многих других, не имеющих ничего общего с тем, что я пережил рядом с Гит и Минуш.
«До завтра, Сильви» – открытие искусства, любви, ревности – открытие жизни моей пятнадцатилетней героиней, нетерпимой и чувственной. Она противостоит людям зрелого возраста с их, как она выражается, «подозрительной кухней»: ложью из осторожности, уступчивостью из корысти, с их сменой партнеров; она возвышается над ними чистая и суровая, неукротимая и ранимая – уже женщина и еще ребенок.
– А что вы собираетесь писать теперь?
– Множество сюжетов соблазняют меня. Два уже существуют в набросках, но пока упрятаны в ящик. Предпочитаю о них не говорить. Они созревают медленно… А сейчас я работаю над продолжением романа «До завтра, Сильви», где вновь появляется моя Виу, ей двадцать один год, и она по-прежнему прямодушная, чистосердечная и пылкая.
– Вы с большим волнением рассказывали о печальном деловом опыте ваших родителей в изгнании. Все-таки успехи сыновей приносили им утешение. А вам самому приносит удовлетворение та или иная форма общественного признания?
– Да, безусловно, до некоторой степени. Но это удовлетворение вовсе не убеждает меня в художественной ценности моих книг.
– Пo крайней мере, огромное число ваших читателей, кажется, должно вас убедить!
– Число читателей абсолютно ничего не значит. Конечно, мне приятно, что у моих книг есть определенная читательская аудитория. Я счастлив от мысли, что персонажи, рожденные моим мозгом, находят друзей вдали от меня и их жизнь вызывает интерес не только у меня самого, – короче, что я говорил не в пустыне. Но и самого горячего одобрения публики недостаточно, чтобы убедить писателя в высоких художественных достоинствах его произведения. Для автора хорошо расходящаяся книга вовсе не патент на высшую степень совершенства. Возможно, его произведение не выдержит испытания временем или даже очень скоро канет в забвение, тогда как другие произведения, сначала не привлекшие внимания, будут представлять нашу эпоху в глазах последующих поколений. Бесспорно, нельзя также заключать, что большой тираж – непременное свидетельство низкого литературного качества. Толстой и Диккенс, Бальзак и Гюго, Достоевский и Золя – в истории литературы сколько угодно примеров великих романистов, при жизни познавших широкий читательский успех. Я хочу только сказать, что этот успех не является эстетическим критерием: он не может считаться ни приговором, ни признанием. Он не может ни в чем поколебать скромность писателя, ясно сознающего слабость своих возможностей. Успех обогащает творческую жизнь, но не составляет ее сущности. Я, со своей стороны, никогда не думаю о читателях, когда пишу книгу. Если бы я о них думал, я был бы, наверное, парализован в моем творческом порыве, как если бы кто-то читал мои наброски, стоя у меня за спиной. Моей работой движут требования не публики, а персонажей, которых я ношу в себе. Они толкаются в моей голове, требуют выхода, рвутся к жизни. Этот период – подготовительный – самый счастливый в процессе творчества. Детали возникают одна за другой, черты характеров обрисовываются, атмосфера насыщается; я придумываю дом, в котором поселю мой выдуманный мирок, обстановку дома, привычки и причуды его обитателей; я завязываю, развязываю и вновь завязываю нити интриги. На этой стадии работы все представляется достижимым. Каждый день полон энтузиазма. Я в восторге от моей истории. Я непрерывно думаю о ней – в кабинете, на прогулке, днем и ночью, всегда, повсюду… При этом, в обычное время я не отличаюсь особой наблюдательностью. Не замечаю окружающего. Живу в состоянии крайней рассеянности. Но, как только замысел новой книги зарождается в моей голове, мое поведение меняется. Я собираю свой мед со всего, что встречается на моем пути. Я схватываю, замечаю, накапливаю в памяти, я использую свою собственную жизнь, чтобы дать жизнь моим персонажам. На каком-то этапе деятельности профессия пожирает человека. Это принято пренебрежительно называть профессиональной деформацией. Но без профессиональной деформации ничто великое в мире не было бы создано. Приходится выбирать, кем быть: любителем или монстром. В монстра превращается не только чемпион по теннису, мускулатура правой руки которого гипертрофически развита по сравнению с левой, но и писатель, живущий напряженной творческой жизнью.