Сергей Трубецкой - Минувшее
С моей отставкой и с новым подтверждением негодности к военной службе в кармане я в последний раз поехал в Бегичево, где тогда находились Мама и Соня.
Тяжело и беспокойно было у меня на душе, и все, что я видел и переживал тогда в деревне, побуждало меня только поскорее оттуда уехать. В Бегичеве я чувствовал себя уже как бы не дома. Старые формы жизни были еще не совсем разбиты, но на моих глазах как-то уродливо искажались. Некоторые служащие, рабочие нашей «экономии» и крестьяне были уже достаточно затронуты революционной пропагандой, и отношение их к «господам» заметно менялось. Многие из них не перешли в стан наших врагов, но почти все стали бояться, чтобы их не сочли нашими сторонниками. Это было очень тяжело чувствовать на каждом шагу, а кроме того, было мучительно сознавать, что мы можем кого-либо компрометировать самим фактом общения с нами, притом повредить мы могли как раз самым лучшим. Была к тому же очень неприятна полная неопределенность нашего положения во всех отношениях: по закону, например, мы еще оставались полными собственниками имения, но на самом деле новые местные власти беззаконно вмешивались во все, и на них не было управы. В частности, местный «земельный комитет», считая Бегичево уже своим, мешал что-либо продавать из имения, хотя бы из урожая или приплода, но при этом требовал, чтобы хозяйственный размах (запашка и т. п.) не уменьшался бы. Заработная плата росла, производительность труда катастрофически падала. Земельный комитет требовал, чтобы все расходы по имению покрывались бы не из доходов, а извне: «Берите деньги из банка!» Понятно, нормально хозяйничать при таких условиях, даже при полном желании, сделалось совершенно невозможно. И не только хозяйское, но даже мало-мальски хозяйственное сердце на каждом шагу должно было обливаться кровью: падение всякой дисциплины труда приводило к тому, что наш скот и лошади подчас просто голодали («кормов не задали, ушли...»), а полное бесправие и анархия проявлялись в диких потравах и порубках.
Мне было, конечно, тяжело это видеть, но, говоря по правде, не так уж тяжело. Как в свое время охотничья струна, так теперь и хозяйственная как-то надорвалась в моей душе, но ощущение растущей, злой зависти меньшинства и подловатой трусости огромного большинства, и все это на фоне полного нашего морального одиночества,— это ощущение было тяжело до невыносимости. Пожалуй, это переходное время «керенщины» в Бегичеве было самое тяжелое, что мне пришлось пережить за время революции.
С чисто материальной точки зрения в Бегичеве еще можно было кое-что предпринимать в наших интересах: легально мы были еще полновластными хозяевами, а от вмешательства земельного комитета, постепенно наглевшего, но все еще далеко не уверенного в своих правах, не так трудно было избавиться, «подмазав» кого следует. Кстати, председатель комитета делал даже прозрачные намеки в этом отношении нашему управляющему. Теперь я, может быть, на это и пошел бы, но тогда у меня была еще, слава Богу, другая, «барская» психология, может быть, многим теперь уже непонятная. Мне вдвойне претило входить в секретное соглашение с жуликами из земельного комитета и при их помощи разбивать любимое и с трудом налаженное хозяйственное целое, из-под полы продавая его обломки. Преступления я не видел в этом никакого, но, повторяю, это мне абсолютно претило. Пусть те, которые теперь не понимают эту психологию русского барина-помещика, подумают, не претило ли бы им, например, выломать на продажу золотые зубы изо рта близкого им покойника: тут тоже нет преступления и есть хозяйственная выгода! Конечно, я не настаиваю на точности сравнения.
Некоторые помещики «ловко» ликвидировали, что могли, из своих имений; я их не осуждаю, но и не упрекаю себя в том, что я даже не попытался поступать так же, как они. Мама знала мое настроение, понимала и сочувствовала ему; Папа не было в Бегичеве, но он, конечно, не только не осудил бы меня за это, но, несомненно, пошел бы еще дальше меня в этом отношении. Конечно, моя хозяйственная политика в Бегичеве может быть заклеймлена именем «непротивленчества», которое, с государственной точки зрения, я и тогда осуж-дал и теперь осуждаю. Однако здесь шла речь о непротивленчестве в нашихчастныхинтересах, а именно отказ от цепкой защиты своихчастныхинтересов давал нам нравственное право особенно горячо оборонять интересы государственные. Я говорю — «нам», потому что такой психологией частнохозяйственного непротивленчества, при наличии упорного «противленства» национально-патриотического, был захвачен далеко не я один, а многие представители русского поместного сословия. Noblesse oblige,— когда на наших глазах гибла Россия, мы не могли со страстью бросаться на защиту своих — пусть совершенно законных, но все жечастныхинтересов.
Как раз во время моего пребывания в Бегичеве вспыхнуло так называемое «Корниловское восстание» (по имени Верховного Главнокомандующего, ген. Корнилова). Известия приходили в деревню с запозданием и урывками: газет не было, или они до нас не доходили.
Помню, я с самого начала очень мало надеялся на успех ген. Корнилова. Тем не менее, я решил, при первой возможности (поезда не ходили) ехать в Москву, чтобы связаться с Корниловским движением. Я боялся долее — и особенно без меня — оставить Мама и Соню одних в Бегичеве, и мы стали все готовиться к отъезду.
Первые поезда пошли одновременно с получением известия о полном провале Корниловского восстания.
Какой кавардак царствовал тогда в головах крестьян, видно из моего разговора с богатым крестьянином, «стариком» лет 50-ти. «Нет,— говорил он мне (разговор происходил наедине),—нам с генералом Корниловым не по дороге... Он все с Большевиками, нет чтобы о нашей меньшой братии подумать. Вот меньшевики, те, сказывают, всем крестьянам землю прирезать будут и порядок снова введут, а то просто житья нет от беспорядка, с тех пор что господа царя свели...»
Так рассуждали крестьяне, а вот как действовали новые законные органы власти на местах. Когда были назначены у нас земские выборы на основании «всеобщего, прямого, равного и тайного голосования», к избирательным урнам в Бегичеве не были допущены не толькомы,помещики, но даже служащие. Как объяснили в комитете, организовавшем выборы, допустить их к урнам было бы «недемократично»... Так толковались на местах лозунги и законы Временного правительства.
В начале «великой, бескровной» (какой иронией звучат эти эпитеты!) в тамбовском имении Новосильцевых, Кочемирове, какие-то пришедшие со стороны революционеры снимали с работы служащих и рабочих экономии и даже мужскую (почему-то только мужскую!) прислугу господского дома. В своей (стоит ли говорить? — бесплодной) жалобе по этому поводу судебному следователю тетя Машенька Новосильцева писала буквально следующее: