Надежда Кожевникова - Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Была ли я одинокой? Так, по-моему, все дети одиноки, но либо сознают это, либо нет. Я скорее нет. Шумность, активность, болтливость отвлекали от того, что сидело занозой в глубине. Недосуг в себе разобраться, ни в детстве, ни в юности, отсюда вроде как оптимизм. С годами я не изменилась, а ближе сама с собой познакомилась. Потребность же в общении с другими угасла, вместе с зависимостью от оценок окружающих.
В молодости очень в их поддержке нуждалась и обижалась непониманием. Закончив институт, стала часто и подолгу ездить в командировки с асами-фотокорреспондентами, Саней Награльяном, Левой Шерстенниковым, с которыми сдружилась, и удивило их признание, что от меня ожидались капризы, хныканья, и как было хорошо убедиться в обратном. Но ожидались с какой стати, откуда возникло такое обо мне мнение? И почему я должна преодолевать преграду априорного недоброжелательства, предшествующего моему появлению где-либо? Хотя я лично враждебности к себе не ощущала, пока меня не информировали доброжелатели.
Приезжая в отпуск домой из Женевы, где муж в международной организации работал, знала, что заграничные шмотки при дефиците всего на родине могут соотечественников раздражать. Поэтому, прежде чем что-то надеть, тщательно выбирала каждую тряпку, чтобы особенно у коллег отторжение не вызвать. В ЦДЛ, писательский клуб, направляясь, определила себе униформу: серая юбка, черный свитерок.
В то время среди пишущих большинство составляли мужчины, женская проза донцовых-марининых дремала еще в их кухнях. И я упивалась братством, товариществом на равных, как мнилось. Считала, что способность долго дружить важнее, чем кратко любить. И вот как-то, в той самой серой юбке, несвежем уже свитерке, сижу за столиком с приятелем, в так называемом Пестром зале, где не столько ели, сколько пили, а, главное, разговаривали, как говорится, по душам. Собственно, ради того на родину стремилась, чтобы и самой излиться, и другим дать высказаться при взаимном доверии.
Вдруг приятель очень серьезно на меня смотрит и произносит: "Надя, я как друг должен тебя предупредить. Не наряжайся с таким шиком, вызывающе, тебе это не пристало и враги лишние не нужны".
Я онемела. Как, зачем же тогда старалась, ходила в одном и том же свитере, если зависть возгорается все равно, в независимости ни отчего? И что они, слепые? Не приняли, не оценили моей аскетической скромности, усердия за серую мышку сойти. Тогда что же – все равно.
Но все превзошел эпизод в Краснопресненских банях, где, как известно, все голые, любая побрякушка на теле в парной жжет. Сижу на полке и слышу реплику: "Мань, скажи той, что вся из себя, пусть подвинется, а то расселась, видите ли".
Это ко мне? Да не может быть! Оглядываюсь – кто там расселся? – и встречаю испепеляющий ненавистью взгляд. Батюшки, за что? Да ни за что. А злоба лютая, беспричинная, немотивированная. Или я действительно другая? А, возможно, не я, а они другие?
В Европе, на Западе, люди приметливы, излюбленное развлечение – сидеть, попивая винцо в кафе, и на прохожих глазеть. Откровенно, но без осуждения, обособленности ни своей, ни чьей не нарушая. Ну что ли общая, всеми принятая установка, от образования, социального статуса независящая. Но и степень цивилизованности тоже, пусть на элементарном, бытовом уровне.
Будучи в Африке, вспомнила, узнала в упор сверлящий взгляд своих соотечественников. Хотя тут, как с зелеными рейтузами, объяснение все же находилось: я белая среди черного большинства. А вот почему на родине так неуютно себя чувствовала, будто провинилась в чем-то?
Впрочем, получалось, что провинились все, все готовы к отпору, к агрессии, к хамству на хамство. Все кидались друг на друга, одновременно друг к дружке жавшись, иначе, в одиночку не уцелеть. Считается, что мы чуть ли не самый отзывчивый в мире народ, а так ли это? От подобной отзывчивости разве не устаешь? Я, например, устала.
В Америке, где сейчас живу, редки пики в человеческих взаимоотношениях, и по высоте благородства, самоотверженности, и по изощренной, предательской низости. Безразличие? Возможно. Капитализм – не рай, вымечтанный коммунистическими вождями, ради чего половину страны за колючую проволоку загнали. Тут трудятся, выворачиваясь наизнанку, и на эмоции трепетные, изысканные не остается сил. Про это смотрят кино и даже сопереживают. В кинозалах иной раз раздаются всхлипы, но расходоваться на домашний театр, с воплями, заламыванием рук, мало охочих.
У нас в околотке соседи и не соседи здороваются при встрече. Постепенно опасение исчезло, что моя дурашливая улыбка провиснет в пустоте. Нет, ее обязательно подхватят, как мяч на теннисном корте умелые игроки. Им будет неловко, если я ответного приветствия не дождусь. Мне неловко, если вдруг задумаюсь и на сигнал в тридцать два зуба вовремя не отреагирую. Лицемерие? Более того, натуральный эгоизм. Не хотят ни себе, ни другим настроение портить. Злобный выплеск, как бумеранг, возвращается к тебе же. Все очень просто, примитивно. Почему же так трудно нашим людям простым правилам общежития, в цивилизованных странах принятых, следовать?
Колорадский климат известен мгновенными перепадами, сегодня ходишь в шортах, завтра снег выпал по колено, и мороз щиплет нос. И вот я решилась в один из таких денечков, минус тридцать по Цельсию, напялить, выгуливая собаку, песцовую шубу до пят. Думала, уж сполна получу от разгневанных обывателей, для которых шуба – позор, посягательство на святое, природу, убийство братьев меньших. Бреду по снегу, ожидая негодования, осуждения возмущенной общественности.
И ничего. Как всегда улыбки приветствия. Осенило: они не видят, им все равно, во что я одета, да хоть с ведром на голове, хоть вообще без ничего. И почувствовала колоссальное облегчение, будто от тяжкого груза избавившись. Свобода! Свобода и в том, что никто на тебя не пялится, никому до тебя дела нет. Помощь понадобится – откликнутся, а без зова не станут лезть. Америка, поздно я с тобой встретилась. Но зато смогла оценить.
ГАРАНТ ПРИСУТСТВИЯ
Мой семилетней давности приезд на родину носил чисто деловой характер: оформление документов требовало нашего с мужем физического присутствия, и мы вылетели из Денвера, через Франкфурт, в Москву.
Ничто теперь не напоминало прежние годы, когда в Шереметьево меня встречал отец, и, завидев его в толпе у таможенного контроля, я не могла сдержать рвущееся из нутра нетерпеливо-ликующее поскуливание, как у нашего щенка скотч-терьера в предвкушении прогулки. И безликие новостройки, и чахлый, в приближении к Переделкино, лесок, и отцовская дача, неказистая, обветшавшая, утратившая уют после маминой смерти, воспринимались с радостным узнаванием. Более того, именно убогая неприглядность окружающего трогательной казалась. Через призму привязанности к отцу, в разлуке с ним, ожидании наших свиданий, удерживалось тогда несомненное: тяга к родному очагу, месту рождения.