Айно Куусинен - Господь низвергает своих ангелов (воспоминания 1919–1965)
В районе Воркуты жили два местных племени — коми, или зыряне, и ненцы. У народа коми была автономная республика, у ненцев — национальный округ. Но существовали они только на бумаге, все решения принимались русскими чиновниками. Коми и ненцы — кочевые народы, занимались разведением оленей и промыслом рыбы в Северном Ледовитом океане. Хлеба и овощей они не знали. Оленину и рыбу ели сырыми, пили оленье молоко и оленью кровь. Жили в юртах — более первобытное существование трудно себе представить.
Если не ошибаюсь, в 1943 году в зону прибыли сорок три женщины, все финки. Лет за десять до этого они переехали в Восточную Карелию строить социализм. Приехали в СССР вместе с мужьями, многие на своих моторных лодках переплыли Финский залив и дошли до Ленинграда. И что же? Скоро всех их посадили в Кресты, ленинградскую тюрьму, мужчин отдельно от детей и женщин.
Всего с ними было восемнадцать детей, два мальчика-школьника, остальные младше. Изо дня в день в тюрьме их кормили кислыми щами и чёрным хлебом, и многие дети умерли от поноса. О мужьях женщины ничего не знали, но однажды увидели их в коридоре тюрьмы, отощавших как скелеты. Их потом отвезли под Челябинск и там, в сибирских лесах, заставили строить кирпичный завод и бараки. Когда работа была окончена, мужчин расстреляли, а женщины кочевали из тюрьмы в тюрьму и в конце концов оказались в Воркуте.
Когда эти финки узнали, что я говорю по-русски, то попросили быть их переводчиком. Они хотели узнать у начальника зоны, за что осуждены. Мы пошли к коменданту, я перевела ему вопрос женщин. Он достал из шкафа кипу бумаг.
— Скажите им, что они обвиняются по 58-й статье, части 6-й. Шпионаж. И каждая собственноручно подписала признание.
Продолжать с ним разговор было бесполезно, и мы вернулись в барак. Там женщины сказали, что они действительно подписывали какие-то бумаги на русском языке, но что там было написано — они не знали. Некоторые из них сомневались, надо ли подписывать бумагу, но говоривший по-фински мужчина им разъяснил, что в бумаге написано, что их доставят к мужьям. Тогда все женщины расписались, не подозревая, что признаются таким образом в шпионаже по заданию финской государственной полиции. Они не знали даже, что такое шпионаж, мне пришлось разъяснить, они, несмотря на подавленное состояние, расхохотались. Одна из них сказала:
— Неужели русские действительно думают, что мы знаем, как этим заниматься?
Восточную Карелию они так и не увидели, хотя вербовали их именно туда, и теперь они работали из последних сил на жгучем воркутинском морозе. Мало кто из них выжил. У всех оставались в Финляндии родные, женщины тосковали по дому.
В этих бесчеловечных условиях чужбины тоска по родине мучила почти всех. Трогательно об этом сказал финн Хейккинен, простой рабочий, с которым я часто встречалась в Воркуте. Когда я спросила, как он оказался в Воркуте, он ответил:
— За это я должен благодарить только самого себя, — он грубо выругался. — Я без конца говорил всем, что надо ехать на работу в Карелию. Туда подалось множество финнов, вот я, одинокий холостяк, и подумал: а ну-ка, съезжу туда, посмотрю, что и как, не понравится — так вернусь. Я поехал не прямо, обычным путём, а через Печенгу, там с компасом перешёл границу. Но прежде я долго сидел у подножия красивой сосны, раздумывал, переходить границу или нет. Вот видите, перешёл, и теперь десять лет день и ночь жалею об этом.
Я сказала, что, может, мы ещё вырвемся отсюда и вернёмся в Финляндию. Хейккинен подумал немного и сказал:
— Меня в Финляндии никто не ждёт. Но я знаю, что первым делом сделаю, если туда вернусь. Поеду в Печенгу, пойду к границе и ещё раз взгляну на ту сосну, у подножия которой я думал, идти в СССР или нет.
Когда я спросила, что он с этой сосной сделает, он ответил:
— Я обниму её, прижму к груди, поцелую. Больше ни о чём на свете я не мечтаю.
Помню, как у него блестели глаза, когда он говорил об этой сосне на земле его родины. Но когда я ему заметила, что в Печенгу будет не так-то просто попасть — она принадлежит теперь Советскому Союзу, Хейккинен тяжело вздохнул:
— Вон как, они отняли у меня даже сосну!
Когда в 1945 году закончилась война, заключённые ждали большой амнистии. Но напрасно. Освобождена была только часть уголовников, ни один политический заключённый под амнистию не подпал. Через какое-то время в лагерь прибыло несколько тысяч власовцев, воевавших на стороне немцев. Многие из них были в кандалах. Этих несчастных поместили в дальних зонах, заставили работать в угольных шахтах. Я случайно видела одного из них, полковника, его привезли ко мне в больницу. Когда он узнал, что я из политических, то сказал, что скоро его расстреляют, уверял, что ненависть его к правительству останется жить и после него.
Из иностранцев в Воркуте хорошо помню детского врача Александра Томсена, он появился в лагере в 1945 году. В конце войны он работал главным врачом отделения скорой помощи скандинавского Красного Креста в Берлине. Когда русские взяли город, он и весь персонал были арестованы. Обвинялся Томсен в шпионаже. Здесь, в Воркуте, он работал врачом. По-русски он не говорил, и я часто ему помогала. Однажды я была переводчиком, когда он просил у начальника лагпункта разрешения послать письмо брату, работавшему, кажется, в министерстве иностранных дел Дании. В письме он просил прислать витаминов и различных лекарств.
Начальник обещал отправить письмо, но не думаю, что он обещание своё выполнил. В декабре 1946 года, когда я перед отъездом из Воркуты прощалась с доктором Томсеном, он дал мне письмо для своего брата, просил опустить его в Москве. В 1965 году, выехав из Советского Союза, я узнала, что доктор Томсен провёл в Воркуте ещё десять лет и лишь тогда получил разрешение вернуться в Данию.
Часто видела я своего старого знакомого майора Сироткина, который был когда-то адъютантом генералов Берзина и Урицкого. Вопросов мы друг другу не задавали, но я не сомневалась, что он был арестован как иностранный шпион. Удивительно, что его не расстреляли. По профессии Сироткин был инженер-строитель, под его руководством в Воркуте выстроено много домов. Освободившись из лагеря в Потьме, я в 1955 году случайно узнала в Москве, что Сироткин всё ещё в Воркуте, но его должны были скоро освободить.
За границей широко распространено представление, что в царском и большевистском правосудии много общего — правовой защиты никакой, с народом обращаются зверски. У меня нет особых причин брать под защиту царизм, я помню, что говорили в школе и дома об угнетении царизмом моего народа. Но за долгие годы моей учёбы «в высшей академии коммунизма» я невольно сравнивала эти две системы.