Морис Дрюон - Заря приходит из небесных глубин
Я проявил верность детищу аббата Лежандра, сочтя своим долгом сменить ушедшего из жизни Моруа, и согласился стать президентом ассоциации вместо того, кто долгие годы исполнял эту должность с безупречной доброжелательностью.
Моя дружба с Эдгаром Фором, ставшим министром народного образования сразу после университетских волнений. 1968 года, позволила мне спасти Всеобщий конкурс, этот бастион элитаризма, от требуемого упразднения.
IX
Философ-сократик
Слишком тяжелая для короткого тела голова, взволнованное лицо, руки подняты на уровень плеч, словно удерживая груз Вселенной, — Амеде Понсо преподавал в некоем философском трансе.
Он был сократиком, хотя и не обладал иронической невозмутимостью самого Сократа. Начало его урока всегда отталкивалось от какого-нибудь обнаруженного в газете события или же от романного персонажа, который мог принадлежать как Бальзаку, так и Сельме Лагерлеф. Затем следовали описания, вопросы, утверждения, повторы, и, по мере того как его мысль набирала высоту, философский транс превращался в священный танец.
Он преподавал в классе Жюля Ланьо, о чем сообщала мраморная табличка на стене. Но это напоминание о былой знаменитости мало его впечатляло: он сетовал, что зимой тут сыро и насквозь продувается сквозняками.
Понсо был человеком добропорядочным и достойным, превыше всего ценившим индивидуализм и свободу человеческой личности. А потому считал себя защитником демократии, если не во всех ее проявлениях, то, во всяком случае, в первоосновах. Он предостерегал нас об опасности подъема гитлеризма.
Между ним и учениками возникала такая мысленная связь, что, бывало, увлекшись пылким движением его красноречия, я слышал слова еще до того, как они были произнесены.
Оговорюсь: хоть я и проявлял интерес и способности к этике, психологии, социологии, однако более абстрактные дисциплины интересовали меня мало. Я пришел в класс философии с ожиданием, да что я говорю, с уверенностью, что получу ответы на все метафизические вопросы, которые задавал себе. Но заметил, что Понсо отвечал на них лишь другими вопросами.
Однажды он бросил мне, показав рукой на мраморную табличку: «Я вам повторю то же, что Жюль Ланьо сказал Барресу: „Вы украли инструмент“».
Замечание лестное, однако требует разъяснения. Ланьо упрекал Барреса за то, что тот использовал философский инструмент не по прямому назначению, а для своих романных построений.
Но разве сам Понсо, у которого художественные произведения так часто служили сырьем для размышления, не испытывал ностальгии романиста? Ведь кроме «Введения в философию», которое резюмирует курс его лекций и вполне достойно внимания, после него остались «Бальзаковские пейзажи и судьбы» — свидетельство того, что он был одним из лучших знатоков «Человеческой комедии». Он держал инструмент в руке, но красть не стал.
Премия на Всеобщем конкурсе осенила меня ореолом скромной лицейской славы. Я пользовался некоторой свободой, и преподаватели закрывали глаза на мои прогулы, когда я отправлялся, например, в Коллеж де Франс послушать поэтическую лекцию Поля Валери.
Помню, в конце одного из своих выступлений он сказал: «У художника есть два способа завершить свой труд. Воскресный любитель, в восторге от того, что покрыл лаком свою картину, может решить, что в ней уже нечего подправлять и оставляет после себя мазню. И есть способ Леонардо да Винчи, который на протяжении целых семи лет возвращается к одному и тому же произведению и останавливается со словами: „Это не то, чего я хотел, но лучше я сделать не могу“. И оставляет после себя „Тайную вечерю“».
Я продолжал руководить ученическим кружком, который стал называться «Кружком Мишле», и дал ему девиз: «Культура и Прогресс». В данном случае культура была классической, а прогресс весьма умеренным.
Я организовал два литературных утренника в нашем актовом зале, пригласив на них не только преподавателей лицея, но и родителей учеников. Первый был посвящен Анри де Ренье, которому я хотел посмертно воздать дань своего восхищения. Морис Эсканд, пайщик и будущий администратор «Комеди Франсез», знавший меня почти с самого рождения, оказал мне любезность, прочитав несколько стихотворений, чтобы проиллюстрировать мою болтовню.
Второй был посвящен Фернану Грегу, на сей раз поэту вполне здравствовавшему, бывшему ученику лицея и лауреату Всеобщего конкурса. Я сказал пару слов о его творчестве, а он прочитал лекцию об итогах символизма. Этому дню суждено было иметь некоторые последствия в моей жизни. К чему я еще вернусь.
В обоих случаях актовый зал был так же полон, как и в день распределения наград.
Антуан Блонден, один из самых блестящих писателей моего поколения, чей юмор был свидетельством безнадежности, признался мне однажды, когда мы вместе обедали, что я отравил его юность. Он тоже учился в Мишле, но двумя классами ниже, и его мать беспрестанно ставила меня ему в пример: «Посмотри на Дрюона… Бери пример с Дрюона…» — «Я на вас уже не сержусь», — сказал он мне. Его глаза были затуманены доброжелательностью и алкоголем.
Меня еще раз отправили на Всеобщий конкурс, на сей раз по философии, но награды я не удостоился. Зато без всяких помех сдал свой второй экзамен на степень бакалавра.
А потом двери лицея закрылись. Время детского лепета миновало.
Что касается Амеде Понсо, то он сподобился одной из тех кончин, которые резюмируют, оправдывают и иллюстрируют целую жизнь.
Как-то весенним днем, через несколько лет после своего выхода в отставку, этот философ писал у себя дома в Нормандии, сидя перед яблонями в цвету. И что же он писал?
«Сон, размышление, смерть застигают нас в самых разнообразных позах; их-то и надо сохранить, когда это случается… Быть может, умерший — это тот, кто просто отказался менять некую благоприятную позу, которую ему предоставил случай, с виду трагичный или досадный. Настает день, когда не упускаешь случая умереть, как не упускаешь однажды удобного случая поразмышлять».
Несмотря на сердечный приступ, он заставил себя дописать фразу, слабеющим от строчки к строчке почерком. И упал лбом на стол, в то время как его вечное перо еще крутилось возле финальной точки.
Книга четвертая
Ожидание драм
I Время слепцов
Между 1930 и 1936 годом во Франции сменилось девятнадцать правительств, причем некоторые продержались всего несколько дней, а остальные в лучшем случае несколько месяцев. Казалось, что главная забота парламента, выпадавшая то палате депутатов, то сенату, — это опрокидывать их.