Вагаршак Тер-Ваганян - Хачатур Абовян
«На высоте 13256 футов… после чистого и прекрасного заката солнца пополуночи началась сильная буря со снеговою метелью…
В четыре часа пополудни 19 августа 1844 года караван достиг 14522 фута. Но тут внезапно набежавшая гроза с градом остановила мою первую попытку взойти на вершину Арарата». Следуя этому маршруту в 1845 году, Абих нашел «крест, укрепленный между скалами, в тот неудачный раз слугою Абиха с надписью «18/VIII 1844 г.».
Об условиях, при которых потерпела неудачу попытка 25 сентября, он ничего не вспоминает.
Рассказом этим Абих как будто выражал недовольство Абовяном. Но неизвестно, настраивал ли Абовян на том, чтобы подъем происходил в сентябре, а во-вторых Абовян имел право судить по своему прошлому опыту, а в 1829 году Паррот, как известно, взошел на вершину 27 сентября. Было мнение, будто Абих чем-то обидел память друга Абовяна и тем вызвал недовольство последнего. Это неверно. Как раз о Парроте Абих говорит с большим пиететом и уважением.
29 июля 1845 года Абих достиг восточной вершины Арарата и там вспомнил Паррота:
«Я не прежде приступил к спуску, как выпив последнее оставшееся у нас вино за здоровье (Паррот умер в 1842 году — В. В.) того, кто 16 лет перед тем был вполне вознагражден успехом за удивительную твердость свою… Паррот взошел на Арарат с его опасной и малодоступной стороны, к тому же обстоятельства заставили его совершить это путешествие в неблагоприятное время года, а потому, сравнивая свое безопасное и беспрепятственное восхождение с трудами, побежденными моим предшественником, я должен отдать пальму первенства его твердости и духу».
Таким образом, если недовольства были, то не потому, что Абих не обнаружил должного уважения к Парроту, а, полагаю, потому, что Абих, в отличие от прочих европейских путешественников, был великодержавно настроенный сухой, педантичный чиновник, который не обнаруживал никакого интереса к живым людям, их запросам и горестям, предпочитая иметь дело с камнями и руинами. Он относился к Абовяну с высокомерием действительного статского советника, которому какой-то коллежский асессор обязан дать все сведения, и ни разу не потрудился отметить ни участие, ни помощь Абовяна в изысканиях.
Последняя схватка с церковной тьмой и духовной инквизицией
1843 году католикосом армян был избран Heрсес. Этот факт Абовян воспринял с острым интересом. У него появились надежды. Он устал от преследований, от неудачи, у него вновь возродились иллюзии, что можно быть полезным народу, сидя за монастырским рвом. Но вероятно Абовян не рискнул бы очень много надежд возложить на этого достаточно ему известного хитрейшего ханжу, если бы Нерсес сам первый не написал ему 25 января 1844 года письмо с просьбой сопровождать Абиха в его путешествии по Армении. Этот жест Нерсеса Абовян расценил как особое расположение к себе, поэтому, когда ему стало невыносимо тяжело в 1845 году, Абовян написал ему свое знаменитое трагическое письмо.
В мировой эпистолярной литературе немного найдется таких памятников. Это — вопль исстрадавшейся души, это — тяжелая пощечина церкви, это — обвинительный акт против общества, но одновременно это — декларация демократических принципов, защиту которых прокламирует Абовян.
«Пятнадцать лет тому назад, — пишет Абовян, — отправился я в Европу с теми побуждениями и надеждами, что со временем буду полезен народу и отечеству моему. Окончив учение, поспешил вернуться, и что же? Полтора года по возвращении моем из Европы оставался в Тифлисе без куска хлеба. Казенную службу мне предлагали в любую минуту, но я не желал оставить духовное звание». С своей стороны, духовенство не желало принять меня в свою среду. Даже ходатайство сенатора Ганна не помогло. Покойный (католикос Иоанн — В. В.), считая меня лютеранином, не уважил просьбу столь видного лица»… «Понуждаемый нуждою я поступил на казенную службу, которой вовсе не желал. Возбужденный враждой (преследованиями), я вступил в брак, неожиданный для меня».
Работая в уездной школе, он параллельно вел свою школу, учениками которой очень гордился. Из них некоторые учились в Москве и Петербурге, «где среди многих учащихся мои ученики высоко держат голову над всеми». Слава о них не могла не дойти до Нерсеса. И не только столичные, не менее прославлены его тифлисские ученики. «Но и здесь зависть и злая воля моих сослуживцев насильно лишили меня моих учеников и сделались причиной того, что я оставил Тифлис и удалился сюда, где нахожусь теперь со скорбной душой и при последнем отчаянии. Я говорю не о личном существовании и не о славе, которые имею, а о том, что дни мои проходят бесполезно, желания мои умирают, я вижу несчастную судьбу родины моей, я не имею средств и возможностей помочь ей, — а это и была первая и последняя цель моего существования».
Годы проходят, лучшая пора творчества уходит, сам он чувствует, что это болото душит его мысль, чувствует себя бессильным осуществить то, что считает целью своей жизни…
Есть отчего прийти в отчаяние.
И Абовян с отчаяния решил «уехать навсегда отсюда в Россию или в Германию», однако обстоятельства препятствуют ему. В письме одним из этих обстоятельств он выставляет надежды, которые у него возродились в связи с выборами Нерсеса.
Он просит Нерсеса принять его вновь в духовное сословие и восстановить в монашестве, надеясь таким образом осуществить свою мечту о новой духовной конгрегации. Поэтому, только поэтому он хочет бросить семью. Национал-демократы очень хотели истолковать это его заявление как бегство от иноплеменной жены. Так видимо понял его Назарян. В письме, приблизительно того же времени (от 10 ноября 1845 года) он отвечает Абовяну, который в письме к нему жаловался на одиночество своей жены, лишенной не только культурного общества, но и общества немецкого.
«Жена твоя безутешна, говоришь ты, вследствие отсутствия там немецких друзей или немецких семей. Так же как и моя недовольна окружением своим, хотя в Казани и достаточно домов и семей профессоров. Но таковы особенности нравов этого гнезда, где мужчины часто отсутствуют и где приличие требует от уважающих себя женщин сидеть дома. Но как иначе? Жена должна весь свой мир находить в муже, с ним жить и действовать, как духовно, так и морально. Но возможно ли это когда у обоих нас жены иностранки, безучастны и невежественны во всем, что касается нашей национальности, нашей национальной жизни и мысли… мужественно говоришь ты. И вполне прав — и я и ты ошиблись, взяв в жены себе европейских девушек. Должен сказать, во-первых, что ни моя, ни твоя жена не могут быть названы европейками, ибо родились и учились в темном углу, в отчем доме и не узнали ничего».