Лидия Лебединская - С того берега
Огарев же в своих статьях пересматривал все разнообразие российского государственного уклада. Он и не подозревал в себе ранее такой усидчивости и способности работать часами, ибо приходилось глубоко вдаваться не только в суть каждой проблемы, но и в ее историю. Кому угодно простили бы недостаточную осведомленность, ошибку, от незнания проистекающую, или близорукость неполного понимания, но только не ему, поэту, осмелившемуся из Лондона громогласно говорить на всю страну о том, что в своих кабинетах, окруженные десятками консультантов, обсуждали государственные сановники. Его статьи читались и незримо участвовали во всем, что меняло облик России.
Сколько он работал тогда! С наслаждением, вникая и упорствуя. Его мнение прочитывалось немедленно — тогда все читали «Колокол», включая самодержца российского. Даже поспешности, заблуждения и скоропалительные чересчур суждения этого самовольного и заочного участника всех высочайше утвержденных комиссий были ценны не менее, чем правильные и глубокие его мысли. Ибо среди нескольких десятков людей, готовивших все российские реформы той эпохи, он единственный мыслил, как свободный человек, и единственный свободным языком говорил. А ничто, как свободная речь, не стимулирует полноту и глубину мышления — вот почему мнения Огарева веско, хоть и незримо, ложились на столы дискуссий.
И не один в те поры высокий российский чиновник (или университетский профессор) говорил про себя или друзьям: как же счастлив должен быть этот вольный человек! Глубоко и неизбывно счастлив, благополучен и гармоничен. Счастьем творчества и полной жизни.
Глава третья
1
Было уже семь часов, даже чуть побольше, и ранние осенние сумерки особенно гнетуще чувствовались на этой тесной грязноватой улице, зажатой огромными портовыми пакгаузами. Огарев бродил почти без цели, сворачивая, куда придется. Цель, впрочем, была, если можно только назвать целью то странное ожидание, когда вдруг потянет тебя в случайно распахнувшуюся дверь кабачка или пивной. День сегодня выдался тяжелый и мерзкий. Давление холодного, влажного воздуха усиливало ощущение тяжести на плечах и на сердце.
Утром он читал Герцену очередную часть своей статьи об освобождении крестьян, что шла с продолжением из номера в номер как полемика с проектами государственной комиссии в России. Герцен слушал невнимательно, отводил глаза, задумывался, явно порываясь заговорить о совсем другом, что давно уже наболело у обоих. А потом неискренне похвалил статью. Фальшь, прозвучавшая в его словах, была очевидна и самому Герцену, он замялся, попытался отшутиться, вышло еще хуже, какой-то намек, ясный для обоих, неожиданно прорезался в шутке. Герцен вышел, сказав, что на минуту, просто выскочил, наскоро сославшись на неотвязную головную боль. Огарев посидел мгновение оцепенело, потом схватил, сминая, листочки статьи и выбежал, злясь на себя, что стал читать, не отработав и не доделав до конца. Потому что хуже пощечины была эта лживая похвала. Он-то знал, откуда она взялась у всегда объективного и подшучивающего над ним Искандера. Теперь отношения их, и без того последний месяц натянутые и двусмысленные, заходили в тупик даже в делах по газете и сборникам.
Как развязать этот узел, он не знал. Ситуация делалась невыносимой. Герцена не оставляло чувство вины, оно сквозило в каждом слове и каждом жесте, оно всего его переменило явственно, и внешнее спокойствие Огарева лишь сильней разжигало это чувство. В любом слове, любой просьбе и обсуждении слышался теперь обоим двойной смысл. Огарев съеживался внутренне, собирался весь, натягивался как струна, только бы ничего не выказать, а Герцен нервничал, искал иные слова, и все получалось как нельзя хуже. Разговора по душам, который они попытались было затеять, запершись однажды в кабинете, не получилось, потому что Огарев был спокоен, даже меланхоличен более обычного, а Герцен выходил из себя, плакал, попытался даже обнять Огарева, но тут самообладание изменило Огареву, и он довольно резко отстранился. Больше они не пытались ничего обсуждать. Оба играли в игру, будто ничего не происходило. Но теперь по вечерам Огарев возвращался домой поздно, чтобы ни с кем не встречаться. По делам они ежедневно разговаривали, и окружающие ни о чем не догадывались. Вот только сегодня, когда он читал статью, сорвались оба. Но Огарев не мог отдавать печатать эту часть, не обговорив отдельных мест с фактическим редактором газеты.
…Дверь распахнулась, остро и сильно пахнуло теплом, бифштексами, луком, пивом, дымом и тем смешанным непередаваемым ароматом, который на холоде кажется запахом родного дома. Вышли двое, и Огарев ногой придержал дверь, чтобы не вынимать озябших рук из карманов своего уютного макинтоша.
В кабачке было пусто, тихо, темновато и действительно тепло. Повесив макинтош на потемневшие от времени и копоти оленьи рога, Огарев подошел к стойке, попросил рюмку бренди, выпил ее, не отходя, и только потом оглянулся, где бы сесть. У зашторенного окна сидела над кружкой пива молодая большеглазая женщина — единственная посетительница необитаемого сейчас кабачка. Худощавая шатенка с густыми пышными волосами и миловидным, очень серьезным лицом, чуть примятым усталостью и профессией. Занятия ее сомнений не вызывали. Спокойно уронив руки на стол, сидела она, полуопустив лицо, не глядя по сторонам. Огарев подумал, что ему совершенно не хочется сегодня идти домой. До утра его наверняка не хватятся, а утром будет легче думать, как теперь им всем жить дальше.
— Вы позволите? — спросил он у женщины, подойдя к столику.
Она медленно подняла глаза, улыбнулась и только потом приподняла голову.
— Разумеется. — Ответ ее своей простотой чем-то покоробил Огарева. Женщина эта ничуть не притворялась и ни во что не играла. Такая была у нее работа, и она не пыталась приукрасить ее даже намеком на кокетство или раздумье.
Огарев вернулся к стойке, взял бутылку, тарелочку с бутербродами сомнительной свежести и две большие пузатые рюмки. Женщина успела за это время подкрасить губы, и лицо ее стало чуть оживленней, чем минуту назад.
— Может быть, сразу пойдем ко мне? — сказала она полувопросительно и улыбнулась, отчего лицо ее стало «где миловидней и сильнее проступила измятость. — Я живу отсюда в трех шагах.
— Потому вы и сидите в пустом заведении? — спросил Огарев, улыбаясь.
— Просто уже устала сегодня ходить, — снова очень естественно и серьезно ответила она, глядя на него прямо, не опуская глаз.
— Пойдемте, — согласился Огарев охотно. — Я попрошу только, чтобы нам завернули бутерброды.