Иван Дроздов - Разведенные мосты
Беседы наши продолжались.
Сердцем я слышал: Митрич, как мы его иногда называли, хочет внушить мне стиль поведения, позволивший бы подольше продержаться в его кресле. Поставив в беседке на плетёный стол графин клубничного сока и привалившись к отструганному им самим и хорошо прилаженному квадратному столбику, говорил:
— Ты должен помнить, какая армия писателей за тобой стоит, примерно семь-восемь тысяч человек. Смелее выдавай авансы, высылай редакционное одобрение, — особенно молодым, не состоящим ещё в Союзе писателей. В год-то можно пятьсот-шестьсот рукописей одобрить. Триста пятьдесят напечатаешь, остальные в резерве держи. А их, если в Москве напечатают, так и в члены Союза писателей примут. Так за три-четыре года можно переломить ситуацию в писательском мире, разумеется, в пользу русских. Сейчас-то писателей из двенадцати тысяч едва и половину русских наберёшь, а тогда будет семьдесят процентов. Они-то нас хитростью берут, а и мы не лыком шиты. Процесс-то с одобрением рукописей в тайне от Кочемасова, от Яковлева, да и от Михалкова держи, а пока-то они спохватятся, ты уж и нос им утрёшь.
— Да, это так, я и всегда стремился смелее завязывать финансовые узлы с писателями, но даже и Свиридов, наш министр, не любит, когда мы деньги в авансы перекачиваем.
— Свиридов — человек наш, поворчит-поворчит и отступится, а вот Яковлев, Кочемасов из Совета министров, и наш Серёга Михалков из Союза писателей — те не любят, когда денежки в русские карманы текут.
Яковлев — будущий главный перестройщик, разрушитель нашей державы, особенно был злой и вездесущий, у него в каждом издательстве, в редакциях газет и журналов соглядатаи сидели, обо всём доносили. Мафия «черненьких русских» у нас на глазах разрасталась, каждый из остававшихся на важном посту русский становился Штирлицем, должен был усваивать методы борьбы с ними, незаметные для них, уметь обводить их вокруг пальца, обманывать. Такими качествами обладал министр по печати и издательствам Николай Васильевич Свиридов. В книге о пьянстве русских писателей я о нём так написал:
«Закончив дела, поднялся, сказал:
— Может, пройдёмся по Москве, а?.. По морозцу-то — хорошо!
Спускаясь по лестнице со второго этажа, продолжал:
— Хожу мало — вот что плохо. Телеса деревенеют.
Работал он очень много, являлся в комитет в восемь и уходил в девять-десять. Он был строг, но справедлив, неприветлив, но доступен. К нему мог прийти каждый, он внимательно выслушивал, обещаний лишних не давал, но искренне стремился помочь человеку. Нельзя сказать, что его любили, но комитет при нём работал четко, во всех звеньях поддерживалась строгая дисциплина. Впрочем, даже за немногие месяцы работы в комитете я отметил одну особенность: на ключевые посты в издательства, типографии он ставил людей деловых, честных — патриотов. И если сверху сильно нажимали, кого-то проталкивали, он упирался, доказывал несостоятельность кандидатуры, но затем всё-таки сдавался. Мне такая позиция председателя не нравилась, я говорил об этом Карелину, но наш мудрый ПАК, или «Хитрый лис», как его ещё называли, всегда защищал Свиридова. Говорил, что если бы он поступал иначе, он бы не сидел так долго в кресле министра. А ещё ПАК высказывал догадку: «Очевидно, там вверху есть законы, о которых мы не знаем».
Так или иначе, но всякий раз в подобных случаях авторитет Свиридова в моих глазах понижался. Однако могу заметить, что в сравнении с нынешним хаосом и всеобщим разорением, то время мне кажется раем, и я не могу представить, удастся ли нам когда-нибудь наладить тот порядок в книгоиздательских делах России, который был при Свиридове».
То было время беспрерывных потерь, которые мы несли в третьей мировой войне, холодной, как её тогда называли. И когда ныне я размышляю об этих потерях, я думаю о наших главных просчётах, о том, почему же мы беспрерывно отступали и так и не могли собраться с силами и перейти в решительное наступление, как это мы сделали во время Второй Отечественной под Москвой, а затем и под Ленинградом, под Сталинградом, под Курском и на Днепре?..
Я кончил войну, когда мне было всего лишь двадцать один год, а в 1949 году закончил Высшие курсы военных журналистов и попал на работу в центральную газету Военно-воздушных сил «Сталинский сокол». Увидел, как работают здесь редактор полковник Устинов, другие руководители газеты. Они были тихие, смирные, очень боялись звонков из ЦК партии. Все замирали, если редактор, начиная совещание, упавшим голосом говорил: «Звонили из ЦК…» И когда один из наших сотрудников лишился разума, он бежал по коридору и кричал: «Мы звонков не боимся!..»
Потом я демобилизовался, учился в Литературном институте. Меня выбрали секретарём партийной организации, и я видел, как боится того же ЦК директор института Иван Николаевич Серёгин.
А уж потом работал в «Известиях» — и здесь редактор Константин Александрович Губин сидел в своём бухаринском кабинете и боялся шелохнуться: как бы не разгневать людей со Старой площади.
А между тем, холодная война уж полыхала вовсю, бои гремели в городах и весях Российской империи, во всех странах Запада и Америки. Москва задыхалась от дыма и гари. Впрочем, без выстрелов и пожаров, война-то была «холодной». Фронт проходил через сердца и души. Линию фронта различали лишь немногие — те, кто понимал, кто был посвящён. Про себя могу сказать: я хоть и немного видел, но поскольку был на передовой, то есть в колонне журналистов, то, конечно же, слышал раскаты боёв, и даже мог различать, кто свой, а кто чужой. Я был один из тысячи. И тут-то, по-моему, и кроется главная причина нашей слабости: нас, посвящённых, было мало. Враг же, сплочённый по сложившейся тысячелетиями кагальной системе, шёл на нас стройной, хорошо слаженной колонной, и в рядах её были все до единого соплеменника, и старые, и малые, и женщины, и даже дети. Со всего мира шла ему поддержка, щедро валились потоки денег — начиналась битва зрячих со слепыми, посвящённых с непосвящёнными. В Америке непосвящённых называют оболтусами. Русские почти все были оболтусами, и только единицы кое-что понимали, кое-как прозревали. И тяжко нам было, этим единицам, ох, как тяжко!.. А если к этому прибавить, что в генеральном штабе сидели «черненькие русские», и верховный главнокомандующий тоже был из них, тут мы и получим ту необычайно драматическую, даже трагическую картину! Она как-то незаметно и самым коварным образом вызрела внутри русского общества и была видна только одной воюющей стороне — нашим врагам.
Если когда-нибудь смелый и прозорливый историк возьмётся написать эту новейшую страницу жизни человечества и в отдельности России, он обязан будет воздать должное мировому еврейству: оно, вооружённое опытом тысячелетней борьбы за своё выживание, навязало русским стратегию, доселе нам незнакомую, невиданную. Тут, пожалуй, и сам Суворов, не знавший поражений ни в каких войнах, впал бы в отчаяние.