Людмила Поликовская - Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
…А в марте – Германия оккупировала Чехословакию.
О, дева всех румянее
Среди зеленых гор —
Германия!
Германия!
Германия!
Позор!
Полкарты прикарманила,
Астральная душа!
Встарь – сказками туманила,
Днесь – танками пошла.
Пред чешскою крестьянкою —
Не опускаешь вежд,
Прокатываясь танками
По ржи ее надежд?
Пред горестью безмерною
Сей маленькой страны,
Что чувствуете, Германы:
Германии сыны??
О мания! О мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумие
Творишь!
И – быть может – самое гениальное стихотворение из «Стихов к Чехии» (хотя трудно выбирать из гениального самое гениальное).
О слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О Чехия в слезах!
Испания в крови!
О черная гора,
Затмившая – весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
Пакт Сталина с Гитлером еще не заключен. Но интуиция уже подсказывает Цветаевой, что те же «нелюди», которые погубили ее мужа, «затмили весь свет», превратили весь мир в «Бедлам». (И неудивительно: еще несколько лет назад она ставила знак равенства между коммунизмом и фашизмом.) А «плыть вниз по теченью спин» Цветаева не могла, не умела и не хотела.
У нее будет много причин для самоубийства. Но важнейшая высказана уже в этом стихотворении – за два с лишним года до гибели.
«Подумайте, Марина Ивановна! – уговаривала ее Зинаида Шаховская. – Ну как Вы с вашим характером, с вашей нетерпимостью сможете там ужиться». – «Знайте одно, – отвечала Цветаева, – что и там я буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не палачами».
Наконец разрешение (точнее, наверное, приказ) на выезд получено. 16 июня 1939 года Цветаева с Муром вышли из отеля, сели на поезд, едущий в Гавр, оттуда – на пароход. Накануне случайно встретился Родзевич: «…он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине – как ни в чем не бывало». Впрочем, так ли уж случайно? В последнее время Родзевич часто виделся если не с Цветаевой, так с Муром, ходил с ним в кино, в кафе. «…он (Родзевич. – Л.П .) поздравил с известием о нашем отъезде в СССР, и купил цветы, и дал мне, и был очень рад» (из дневника Мура). Возможно, Константин Болеславович хотел в последний раз увидеться с Цветаевой, искал с ней встречи.
Никто их не провожал – не разрешили. Из поезда она написала последнее письмо А. Тесковой (всего их известно 120): «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба». Она знала, что ее судьба – гибель («Дано мне отплытье / Марии Стюарт», 5 июня 1939 г.).
Часть IV Начало конца
Глава 1 На пароходе. Болшево. Аресты. Допросы
Читая некоторые записи Цветаевой, сделанные на пароходе (с записной книжкой Марина Ивановна не расставалась никогда), можно подумать, что она отправилась в туристскую поездку. Так внимательно рассматривает она берега, так любуется красными, приветливыми крышами Швеции, сказочными лесами Дании, замком – крепостью – храмом Копенгагена. «Стояла и глядела и от всей души посылала привет Андерсену – плававшему по тем же водам». А какие закаты на море! С малиновой пеной волн, а на небе – «золотые письмена». «Я долго старалась разобрать – что там написано? Потому что – было написано – мне ». Ей «безумно» нравится Балтийское море, гораздо больше, чем Средиземное. Правда, есть и такая запись: «Ходила по мосту, потом стояла и – пусть смешно! – не смешно физически ощутила Н<аполеона>, едущего на Св. Елену. Ведь – тот же мост: доски. Но тогда были – паруса, и страшнее было ехать». И все-таки в жизни Цветаевой лучше этих дней больше не будет ничего.
Пароход прибыл в Ленинград. На следующий день она уже была в Москве. Когда-то она мечтала вернуться в Россию «желанным и жданным гостем». Надо ли говорить, что о прибытии Великого русского поэта не оповестили газеты? На вокзале ее встречала только Аля. Сергей Яковлевич болел. Наверное, первый вопрос Марины Ивановны был о сестре Асе: почему от нее так долго нет писем? И тут уж Аля вряд ли скрыла: и Анастасия Ивановна, и ее сын репрессированы. За что? На этот вопрос дочь ответить не могла. Да скорее всего она об этом мало и думала. Аля была поглощена своим счастьем: она влюблена и любима. В журналиста Самуила Гуревича, по совместительству работавшего и на органы. Вероятно, ему было поручено наблюдать за Алей, но он вошел в роль и увлекся не на шутку.
Из Москвы Цветаева с Алей сразу же поехали в подмосковный поселок Болшево – там на даче, принадлежащей НКВД, в поселке «Новый быт» жил теперь Сергей Эфрон. Дача была на две семьи – вторую половину занимали его друзья по Парижу и по «совместной работе» – Клепинины. (Под фамилией Львовы, а Сергей Яковлевич жил под фамилией Андреев.)
Как они жили? Дмитрий Сеземан вспоминает: «…в 1938 году жизнь на болшевской даче протекала странно, хотя и спокойно. Странно потому, что обитатели ее жили безбедно, несмотря на то, что из нас всех только Аля работала в редакции московского журнала «Ревю де Моску» на французском языке [40] . Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, иногда жаловался на здоровье, не уточняя, что у него болело (в это время Сергей Яковлевич уже действительно был серьезно болен – сдало сердце. – Л.П .), и ждал гостей. Гости у нас не так чтобы толпились, однако бывали. Приезжала Сережина сестра Елизавета Яковлевна Эфрон <…> Она была режиссером у знаменитого чтеца Дмитрия Николаевича Журавлева, который часто ее сопровождал и пробовал на ней свои новые работы.
В такие дни, вернее вечера, болшевский дом как бы отключался от внешнего мира, в котором царили страх, доносительство и смерть. И вокруг камина возникала на несколько часов прежняя прекрасная жизнь». Знал ли Дмитрий Сеземан тогда про «страх, доносительство и смерть»? Вряд ли. Это уже взрослый человек приписывает свои знания подростку. Но разницу между обычной атмосферой в доме и этими вечерами он почувствовать мог.
Продолжим воспоминания Сеземана: «…случалось, что в тот же день, но несколькими часами раньше из Сережиной комнаты из-за деревянной перегородки вдруг раздавались громкие, отчаянные рыдания, и мама бросалась Сережу утешать». О чем он плакал? О погибших по его вине друзьях? О том, что ждет его и его семью? Или потому, что «обманула та мечта, как всякая мечта»? Наверное, обо всем сразу.