Иштван Эркень - О себе
В ту пору мне приходилось сталкиваться сплошь с одними вопросами. Что же это ты такое написал, как, по-твоему, на это прореагируют наши враги? Куда же это тебя опять занесло? Забыл, что такое революционная романтика? Поможет ли твоя писанина выполнению пятилетки? Ослеп ты, что ли, раз не видишь зарождающихся ростков нового? Уж не замахнулся ли ты на критику партии? Пытаешься выбить оружие из рук пролетариата? Неужели ты не понимаешь, что наша задача — создать тяжелую индустрию, чтобы защитить свою родину, и тут уже жертвы неизбежны, ведь известно тебе, что Советский Союз в свое время тоже многим и многим жертвовал? Поначалу подобные вопросы ставили на полях моей рукописи другие люди. Я же, считая правомерным каждый из этих вопросов, поскольку искренне верил, что лишь таким способом и такой ценой можно построить в Венгрии социализм, впоследствии уже не ждал чужих замечаний. Пробудив в душе собственного цензора, я наделил его чрезвычайными полномочиями; теперь я сам ставил себе вопросы — после каждой страницы, после каждой фразы и перед каждой мыслью. Чувство юмора окончательно покинуло меня, я стал закисать как квашеная капуста. Мой художественный стиль поблек, потускнел; еще немного, и мои писания стали бы такими же занудно-правильными, как телефонная книга.
Не только перо отказывалось мне служить, но и зрение.
Внутренняя слепота начисто лишила меня прозорливости, чего я стыжусь и поныне. Уж я-то обязан был разобраться в происходящем, ведь я побывал на войне и в плену, всякого насмотрелся… Я знал о людях гораздо больше того, что отобразил в своих произведениях, я не выполнил в полной мере свой нравственный долг — долг писателя.
В пятьдесят шестом году я, по сути, принимал участие в немногих политических акциях. В конце октября, когда зародилось свободное радио, меня пригласили в Парламент (вешание происходило оттуда), и новый директор Радиокомитета попросил написать вступление к первой передаче. Я с готовностью согласился и прямо там, на месте, сочинил текст, начинавшийся словами: «Долгие годы Радио выступало рупором лжи. Мы лгали днем и ночью, лгали часто и на всех частотах…» Эта заставка к радиопередаче да газетная статья — гимн революционному Будапешту — вот и все мои деяния. Больше ничего не могли вменить мне в вину.
Поэтому, когда писателей призвали к ответу за участие в событиях пятьдесят шестого года, за мной вроде бы не значилось особых прегрешений. Вот меня и пригласили на обсуждение темы: как бы поскорее наладить в стране литературную жизнь. К тому времени Дери, Зелк, Хай и Тардош уже сидели в тюрьме, и тут у меня вырвалось: какие могут быть разговоры и обсуждения, если наши коллеги-писатели вот уже несколько месяцев находятся в тюрьме, хотя никакого обвинения им не предъявлено!
Атмосфера вокруг меня сразу сгустилась. До сих пор мои произведения публиковали, а с пятьдесят седьмого я угодил в черный список. Из Издательства художественной литературы пришло письмо с отказом печатать мои работы. Никаких источников дохода у меня не было. Я точно знал, кто именно наложил запрет, и написал в ЦК партии письмо, смысл которого заключался в следующем: если уж мне не суждено жить писательским трудом, хотелось бы устроиться куда-нибудь на завод, но ведь и на завод меня не примут, поскольку на мне ярлык участника событий 56-го года; пусть дадут указание заводскому отделу кадров…
Таким образом я попал на Завод по изготовлению медикаментов и перевязочных средств, в так называемый научно-медицинский отдел, где я занимался рекламой новых лекарств. Там я проработал пять лет. Извлек на свет Божий свой пылящийся втуне диплом инженера-химика, целыми днями просиживал в библиотеке, восполняя пробелы в чтении специальной литературы. Завод находился у черта на куличках — полтора часа дороги в один конец. Чтобы успеть на работу вовремя, я вставал в половине шестого. На производстве надо было вкалывать, и я вкалывал. Изматывался, конечно, но дело свое делал в меру сил.
И при этом писал. По вечерам, ночами и вообще, когда удавалось урвать часок. Впервые в жизни я писал без оглядки на то, примут ли к печати или не примут: заведомо было ясно, что публикации не жди. Это была свобода. Полная свобода творчества… Я не думал о редакторе, рецензенте, издателе и даже о читателе, меня занимало лишь то, что я пишу.
И тогда я обрел себя или, как говорят обо мне, обрел свой голос. Я-то знаю, что это скорее возврат к прежнему: ведь давным-давно, в самых первых, юношеских моих пробах пера прозвучал этот необычайной гротескной тональности голос, вновь — и на сей раз окончательно — прорвавшийся наружу благодаря столь парадоксальной ситуации, когда я вдруг оказался никому неподотчетен. В эту пору легли на бумагу первые «рассказы-минутки», а также «Семья Тотов» и «Кошки-мышки».
Мне надоело детально описывать человеческое лицо, одежду, комнату, пейзаж. Я вовремя сообразил, что это всем знакомо. Понапрасну я стал бы описывать комнату, в которой находился, — все равно каждый увидит лишь изначально сложившийся в нем ее образ. Потом я пришел к выводу, что описание в целом совершенно не стоит писательских усилий. Затем осознал, что придуманный сюжет также излишен, он лишь портит дело. Постепенно я стал отказываться от фабулы ради фабулы. «Рассказы-минутки» возникли потому, что я попросту ленился писать более длинные. Но это была умозрительная лень: за ней стояло отрицание тех принципов, с какими я был теперь не согласен.
В 63-м году появились первые признаки изменения обстановки. До сих пор, каждый год посылая в Издательство художественной литературы рукописи для публикации, я неизменно получал их обратно в сопровождении учтивого, но однозначного отказа. А в тот переломный год мне не только не вернули материалы назад, но даже кое-что опубликовали. В идеологическом отделе ЦК состоялась беседа, закончившаяся для меня весьма положительным результатом: от вышеупомянутого издательства пришел договор на сборник моих рассказов, а затем я наконец получил заграничный паспорт. Разумеется, тотчас же разнесся слух о том, что «положение Эркеня изменилось», и сразу объявились просители от двух газет и двух театров за материалом. А полгода спустя я распрощался с заводом. Заводское руководство вздохнуло с облегчением: сомнительная честь иметь среди своих работников столь одиозную фигуру.
Вышел из печати сборник рассказов «Царевна иерусалимская», куда были включены произведения, написанные мною в основном в годы вынужденного молчания. Затем увидел свет сборник «Молодожены на липучке» — открытый манифест гротеска. По заказу театра за две недели я создал сценический вариант «Семьи Тотов». В день премьеры, казалось, всюду в театре, вплоть до туалетов, пахло провалом. Ан нет, «Тоты» принесли мне первый сценический успех, после чего «на ура» были приняты и «Кошки-мышки».