Владимир Глоцер - Вот какой Хармс! Взгляд современников
Он еще говорил: «Щепкину-Куперник[33] вспомним?» Она писала для нашей студии чудовищные стихи, — она тогда тоже перестраивалась. Я их так ненавидела, что даже помню, конечно.
Люди мысли, люди дела,
Вы ко мне явитесь смело,
Побросайте все станки,
Книги бросьте из руки.
Одарю я вас цветами,
И мечтами, и лучами.
В груди ваши я волью
Новые восторги, силы.
Вы мне любы, вы мне милы,
Вы мне милы навсегда,
Люди честного труда!
И мы эту дрянь должны были читать. Дети, дети! Мы плевались ее стихами.
Еще я читала ему, я его всегда изводила:
Я б умереть хотел на крыльях упоенья,
В ленивом полусне, навеянном мечтой,
Без мук раскаянья, без пытки сожаленья,
Без малодушных слез прощания с землей.
Я б умереть хотел душистою весною
В запущенном саду, в благоуханный день,
И чтобы кипа роз дремала надо мною
И колыхалася цветущая сирень.
Чтоб не молился я, не плакал, умирая,
А чтоб волна немая
Беззвучно отдала меня другой волне...[34]
И я всегда ему это читала и говорила: «Я скоро умру и перед смертью буду читать эти стихи». Он всегда говорил: «Вы знаете, сколько вы проживете?» — «Сколько?» — «Минимум сто». Я, кажется, к этому приближаюсь.
Я еще тогда пела. А потом сорвала себе голос в Нарвском Доме культуры. Я пела частушки и сорвала себе голос. У меня сестра пела, брат пел. Тогда пели в манере цыганской. И юбки поднимала, и шлепала ногами, и выбрасывала ноги. И я всегда пела «Цыганочку».
Я читала при Хармсе всегда одни и те же стихи. Я не помню, чьи.
Ушла... Завяли ветки
Сирени голубой.
И даже чижик в клетке
Заплакал надо мной.
Что пользы, глупый чижик?
Что пользы нам грустить?
Она теперь в Париже,
В Берлине, может быть.
Страшнее страшных пугал
Красивых честный путь.
И нам в наш тихий угол
Беглянки не вернуть.
От Знаменья псаломщик
Зашел попить чайку,
Большой, костлявый, тощий,
В цилиндре на боку.
На днях его подруга
Ушла в веселый дом,
И мы теперь друг друга
Наверное поймем.
Мы ничего не знаем,
Ни как, ни почему.
Весь мир необитаем,
Не ясен он уму.
А песню вырвет мука.
Так, старая, она:
«Разлука ты, разлука,
Чужая сторона».
Это, кажется, даже Гумилева[35].
Любовных объяснений у меня с ним не было. Я относилась к нему как к старшему товарищу, которого надо развлекать. Я не знаю, намного ли он был старше меня. Я-то считала, что он намного старше. Другие звонили: «Я бегу!» А он звонил: «Можно к вам зайти?» Я понимала десятым чувством, что я ему нравлюсь. Но в этом не было элемента, как между мужчиной и женщиной. Я уже привыкла к тому, что я мальчишкам нравилась. Но я его считала мужчиной.
Он приходил, на каком-то языке произносил несколько фраз. По-английски, что ли. И потом делал рожу такую: непонятно? — «А что вы сказали?» — «А это я не скажу, что я сказал».
Он очень скромно себя вел. Ужасно стеснялся, когда я его угощала. Уходил поздно, — засиживались до двух часов. Но он много читал, не только свои стихи.
Я не собиралась за Хармса замуж, — прямо скажем, он мне нравился как поэт, как талантливый человек, и нравился мне в это время Коля Акимов[36]. Но я видела, что он восторженно относится ко всему, что я делала. А когда видишь, что человеку нравишься, то лезешь из кожи вон, чтобы доставить ему удовольствие.
Мне в моей жизни приписывали много романов. С кем увижусь — с тем у меня роман! Так и с Хармсом.
Однажды он был очень взволнован. Он сказал, что когда уходил из моего дома — а у нас закрывались ворота, — дворник открывал ему. А денег у него не было. И он его так благодарил: в его ладошку будто бы вкладывал кулаком деньги, разжимал кулак, а потом закрывал его ладонь, и дворник, убежденный, что он дал деньги, кланялся, кланялся и кланялся.
И когда он мне это рассказал, я ему сказала: «Ну какое свинство! Что ж вы обманываете, — вы бы мне сказали, я бы вам дала деньги». Он говорил: «Ну не было у меня денег!..» А может быть, он всё это выдумал.
В 1932 году я приняла приглашение Николая Павловича Охлопкова на роль брехтовской Жанны д’Арк и переехала в Москву, в Реалистический театр[37]. С тех пор он мне писал. Я только очень хорошо помню вот что. Меня потрясло, что он, как он говорит, видел меня четыре раза[38]. Это он врет. Четыре раза он был у меня в доме. А я его видела и на «четвергах», и когда он заходил за мной после спектакля.
Самое смешное, что в письмах[39] он меня называет Клавдией Васильевной. А в жизни он меня не так называл. Капелькой. Но меня многие так называли[40].
А теперь о конце нашей переписки. История тут такая.
Володька Яхонтов[41] был безумно в меня влюблен, — что было, то было... Он был талантливый человек, пусть земля ему будет пухом. И страшный хулиган. Мы с Володькой репетировали «Горе от ума». Он хотел делать театр на двоих. Я тогда уходила от Охлопкова... Он приходил ко мне каждый раз с новой дамой, бросал к ногам плащ, на диван — цилиндр и кричал: «Моя жена!» Я ему сказала, что, если ты не перестанешь водить ко мне б...ей, я с тобой не буду иметь никакого дела.
Вот однажды приехал Моргулис[42]. Я первый раз в жизни его видела и последний, слава Богу. Володьку приглашали в разные дома. Он умолял меня поехать с ним. «Поедем! Поедем!» — «Ну поедем». Когда мы приехали, там были одни женщины. Но Володя повел себя так хулигански, что — а было очень поздно — я ушла в другую комнату и просила Моргулиса меня проводить. Но он сказал: «Я не могу, я с Яхонтовым пришел». Потом Володька пришел, и я ему всю ночь выговаривала. Где был Моргулис, я не знаю. После этого Володьке я не открывала ни на один звонок. Вот, видно, Моргулис что-то написал Хармсу, и Даниил Иванович после этого написал мне такое письмо.
Я ему после его письма ни звука не написала. Как только он упомянул Моргулиса, я поняла, что Володька столько наговорил Моргулису! Моргулис мог всё это рассказать Хармсу...
Это было последнее, письмо, которое я получила. И когда я увидела слово Моргулис, Хармс для меня закончился[43].