Ярослав Ивашкевич - Рассказ из страны папуасов
Впоследствии выяснилось, что пальма, росшая вблизи домика Тамо-Руса, была, так сказать, официальным местом совершения лоу, традиционного самоубийства опозоривших себя людей. Какие действия считались позорящими, дядя Коля узнал только к концу своего первого пребывания на побережье Гвинеи. Именно это и будет составлять основное содержание моего рассказа.
К концу года, осенью, когда пришла пора праздника урожая, настало время торжественных сборов при луне, игр с перетягиванием соломенной веревки, песенных и танцевальных конкурсов. Джунгли были так переполнены движением, трепетом, музыкой, рокотом барабанов и далеким призывом продырявленных раковин, звуки которых походили на голоса горных трембит, что обессиленный зноем и остатками лихорадки русский путешественник не мог спать по ночам. В тот вечер протяжные и звучные напевы особенно волновали его. Казалось, джунгли пели. Хоры слышались то ближе, то дальше, но главный хор пел неподалеку, в окрестностях деревни Бонгу. Путешественник многократно слышал такое пение, но ни до, ни после того вечера оно не казалось ему таким проникновенным.
Чудилось, что пели сами джунгли — лес отзывался в такт плеску морской волны. Когда путешественник начал вслушиваться в пение, то понял, что это задушевный человеческий голос. Голос человека забытого, низведенного до положения животного, но который все-таки, сознавая свое достоинство, бросает в темноту ночи призыв к лучшему будущему. Молодой русский знал песни российских крестьян, и рабочих Людвигсхафена, где учился в университете[3], знал нищету петербургских студентов и их тоскливые песни, и песни каторжников, угоняемых царскими жандармами по этапу в Сибирь. Их отголоски сливались для него сейчас в протяжных напевах деревни Бонгу, которые неслись из темного леса к серебристому лунному небу Меланезии. Голоса дружными, но дикими для европейского уха аккордами взлетали ввысь, крепли, вибрировали и неожиданно обрывались на высокой ноте, чтобы через минуту снова зазвучать где-то внизу, подобно шелесту камыша, и вновь такими же волнами подниматься до высокой ноты, которая вдруг возносилась над пляжем, как стройная пальма.
Дядя Коля рассказывал впоследствии, что он никогда не чувствовал острее судьбу человека, тоскующего по борьбе за свободу, за счастье. Потрясенный, он продолжал лежать в своем гамаке, как вдруг услышал около дома шорох. Даже не шорох, потому что жители побережья появлялись бесшумно, а увидел какую-то тень. Чья-то легкая рука тронула его через окно, за которым виднелись пальмы, белый пляж и луна. Голос вернул его к действительности:
— Тамо-Рус! Тамо-Рус!
По очертаниям головы, по особому бренчанию браслетов дядя Коля узнал вождя деревни Бонгу.
— Что случилось?
— Тамо-Рус! Тамо-Рус! Очень плохо! Туй очень несчастлив.
— Войди в дом.
— Не могу, я должен сейчас идти. Туй сейчас умрет от горя.
Дядя Коля вышел из дома. Туй сидел на песке и нервно пересыпал его вокруг себя. Месяц белый, какой бывает только над тропиками, бросал резкий свет на окружающий пейзаж и лицо черного вождя. Путешественник заметил, что Туй был одет по-праздничному, на лбу и щеках его виднелись черные и красные разводы. От вождя исходил сильный запах мяты и мускуса, но его лицо, несмотря на все это, выдавало наивысшую степень подавленности. Белки глаз Туя блестели в темноте.
— Тамо-Рус! Дай гром в трубке, иначе все пропало.
У дяди Коли было несколько штуцеров и охотничьих ружей. Однако убедившись, что жители побережья знают применение огнестрельного оружия, но не имеют его и очень боятся, он никогда не стрелял поблизости. Путешественник даже не предполагал, что Туй знает о существовании ружей в его полуразрушенном домике. Дядя Коля совершенно не понимал существа дела, бессвязные слова, сказанные на языке без синтаксиса и грамматики, вызывали путаницу в его тяжелой от лихорадки голове. Наконец после долгих расспросов, после того как Туй успокоился, выпив рюмку арака (дядя Коля прибегал к этому средству только в совершенно исключительных случаях), дело более или менее прояснилось. Сидя на пляже перед своим домом, рядом со всхлипывающим Туем, путешественник узнал следующее:
Светила луна — эти молодые сходят с ума, когда светит луна, добавлял Туй каждый раз, когда вспоминал о спутнике земли, — и увлеченная чувством Илямверия не соблюла обязательной в родном доме осторожности. Вошел ее брат Бонем и увидел сестру и ее жениха Митакату, нежно воркующих в полутьме. Бонем тотчас вышел, но грех совершился, все трое нарушили самый суровый запрет: брат узнал, кто является женихом и избранником сестры, а она предстала перед его взором бесстыдно разговаривающей с чужим мужчиной. От этого нет спасения. Согласно существующим традициям, завтра они должны совершить лоу, все трое. Митаката, может быть, покинет деревню и уйдет в глубь побережья или на другие, небольшие острова, где не будет известно о его позоре. Но Бонем и Илямверия должны погибнуть, а ведь они дети Туя!
Путешественник удивился:
— Почему ты пришел с этим ко мне? — спросил он убитого горем вождя. .
— Только Тамо-Рус, только белый человек может здесь чем-нибудь помочь.
Такое мнение вождя Туя, очевидно, польстило дяде Коле. Оно было свидетельством огромного доверия и, что важнее, доказательством того, что мирный белый человек, живший в течение восьми месяцев по соседству с папуасами, завоевал среди них такое положение, когда сам вождь приходит к нему с наиболее важными жизненными вопросами. В то же время путешественник отдавал себе отчет в том, что хотя весь его авторитет зависит от хода событий, в данном случае он ничего посоветовать не может. У него, без сомнения, было огнестрельное оружие. Туй несколько раз напоминал ему об этом, но Тамо-Рус совершенно не представлял себе, каким образом, применив это оружие, можно освободить двух молодых людей, вернее, трех, из-под власти многовекового обычая. Туй, тряся головой, все время повторял:
— Бонем — мой сын, Илямверия — моя дочка! Оба — мои дети! Только они остались.
Действительно, другие дети Туя умерли, и, кроме этих двоих, у него была только маленькая дочка Каньявака.
— Идем, Тамо-Рус, я тебе покажу! — сказал наконец Туй и, осторожно взяв путешественника за руку, повел через лес к деревне.
Пение не прекращалось, оно то замирало, то вновь возникало и устремлялось к небу, зеленоватому от лунного света. Путники осторожно прошли по тропинке среди зарослей древесных папоротников, лиан и пальмовых стволов. Там стоял запах джунглей, дикого перца и гниющих листьев. Дрожь лихорадки вновь пронзила дядю Колю.
В деревне Туй, не отпуская руки русского путешественника, привел его к большому нарядному дому, стоявшему посреди селения, недалеко от жилища вождя. Это был «дом неженатых», место, где проводили ночи влюбленные, еще не вступившие в брак. Фронтон дома сиял, озаренный лунным светом, а его задняя сторона, как у сфинкса, лежащего на площади, была погружена во мрак тропической ночи. Туй задержал своего товарища в тени и показал ему пальцем на дом. На высоком пороге, под треугольным резным навесом из бревен красного и синего цвета — полная луна делала эти краски особенно выразительными — сидели двое молодых людей. Их неподвижные тела казались изваянными из черного мрамора. Молодой папуас сидел на земле, вытянув перед собой широко разведенные ноги, девушка, присев рядом на корточки, обнимала его. Прислонив головы, они смотрели на небо, не произнося ни слова. Они не двинулись, пока притаившиеся наблюдатели смотрели на них, даже губы их ни разу не пошевелились, ресницы не вздрогнули. Туй наклонился над ухом дяди Коли и прошептал: