Юрий Лощиц - Григорий Сковорода
Кто такие братчики и что такое братства? Братчинами, можно предполагать, были многие из предков нашего Сковороды. Братчиками в XVII веке стало величать своих воинов все Войско Запорожское. При первой же угрозе католической экспансии братчики объявились в большинстве городов Украины и Белоруссии и прежде всего в охваченных унией районах. Православные объединения — братства — организовывали простейшие школы и школки, заводили типографии, где печатались не только тоненькие буквари, но и объемистые публицистические трактаты писателей-полемистов, целую плеяду которых выдвинуло мощное оборонительное движение. К тому времени, когда Сковорода попал в стены Киевской академии, творения этих писателей уже составляли в ее библиотеке целый раздел. Но эпоха Руины теперь была историей, многое поостыло и подзабылось, утеряло свою злободневность. Ни в одном ил произведений Сковороды не упоминаются те еще недавно знаменитые и славные имена — Иван Вишенский, Елисей Плетенецкий, Захария Копыстенский, Иннокентий Гизель, Памва Берында, замечательным «Лексиконом» которого Григорий, безусловно, пользовался, учась в Академии.
Незаметно как-то Киевская академия стала весьма отличной от того первоначального училища, которое некогда бурлило по поводу «Книги обороны» Копыстенского или «Зерцала богословия» Ставровецкого. Организуя учебные занятия и программы по типу западноевропейских иезуитских академий, посылая туда тайно на выучку своих способнейших учеником, с каждым десятилетием все более насыщая курсы по пиитике, философии и богословию приемами и методами схоластического преподавания, Академия не только внешне, но иногда и внутренне делалась все податливей по отношению к католическому влиянию.
Во времена Сковороды философию здесь уже без оговорок изучали по схоластическим пособиям, опираясь на любимого «латынами» Аристотеля, которого некогда львовский братчик и афонский монах Иван Вишенский брезгливо именовал «ногайским».
В назначенные дни на Подол теперь съезжался весь светский Киев, чтобы присутствовать на торжественных студенческих диспутациях, во время которых ученики, как театральные лицедеи, бойко схватывались меж собой на непонятной большинству гостей, но тем не менее привлекательной латыни, избрав оружием хитроумные тезисы и антитезисы.
Такой декоративности, такой пышности училище аскетически строгих времен Руины, конечно, не знало. Так же как не знало оно или почти еще не знало тогда многого другого: румяненьких амуроподобных херувимов и одутловатодебелых святых на иконах, сентиментально-умильного партесного сладкогласия на клиросах, виршейраков и виршей криптограмм — этих наивно-залихватских образчиков доморощенного студенческого формализма.
Яркие краски нового быта на фоне суровой старины вы глядели вызывающе, а иногда и аляповато, но для новичка-провинциала они наверняка представляли собою предел возможной красоты.
Никогда еще, ни наяву, ни во сне, он не видел вокруг себя столько золота, столько драгоценного сияния и блеска. Под сводами Софии он дивился резному иконостасу, роскошно перевитому позолоченными виноградными лозами, отягощенному красными и нелепыми гроздьями.
Перед этим великолепием тускнели мозаики алтарного полусвода. На одной из створ царских врат серебряный аист клювом пробивал себе грудь и кровью, хлеставшей из рапы, поил птенцов.
Искрился в руке священника золоченый потир — диковинный плод ананасный. Выносили на амвон книгу; цел она облистана была жарким металлом, мерцала сканными узорами, сияла эмалями, белыми, голубыми, вишневыми; казалось, и страницы должны быть в ней из золотых листов, нежно звенящих, когда их переворачивают.
Так он стоял в доме премудрости, не зная еще, что ко всему этому великолепию сама премудрость отношения не имеет, а если и имеет, то косвенное, отраженное, Ибо не равняются с нею золото и кристалл, и не выменять ее на сосуды из чистого золота. Лишь потом, значительно позднее, сделалось для него ясно, как непросты бывают отношения между внешностью и смыслом, и он смог записать для себя, что «ложная позолотка есть блистательнее паче самого злата».
В 1738 году, когда Григорий поступил в Академию. В ее списках числилось 444 человека. Классы едва вмещали эту и по тем временам весьма внушительную студенческую массу, а о том, чтобы предоставить псом место в академическом общежитии бурсе, и речи быть не могло. Дети зажиточной казацкой старшины и богатого духовенства, как правило, квартировали отдельно, снимая себе жилье за солидную плату. Остальные устраивались частью в тесных деревянных флигелях бурсы, частью же при подольских приходских школах, где в уплату за предоставляемый угол они обязаны были выполнять поручения дьяка или старосты приходской церкви заготавливать дрова для отопления храма, убирать его, делать всякую другую хозяйственную работу.
Еще тяжелее, чем с жильем, было с питанием. Деньги на продержание беднейших студентов отпускались лишь изредка, да и в суммах минорных. Далеко пи регулярно можно было поесть при бурсацкой кухне, а если и кормили, то раз в день, не чаще, и кормили более чем скромно.
Одна лишь юношеская безунывность и помогала при таких плачевных обстоятельствах как-то перемогаться, да еще и вышучивать самих себя, свое полуголодное состояние в бурлескных виршах. Фантазия в этих студенческих опусах не знала предела, достигая чудовищных преувеличений, и смех то и дело перемежался с отчаянием.
Местом действия, отправной его точкой в таких виршах обычно служил темный бурсацкий запечек, где школяры отогреваются в зимние стужи, прижавшись друг к другу и к едва теплым кирпичам, где рассуждают о богатых дарах, которые получат по время рождественских колядований от чувствительных. подольских хозяек, или же предаются мечтам о летних вакациях, когда, как тощие тараканы, разбегутся они из своего угла в поисках корма по всей теплой земле.
Вот некто из наиболее предприимчивых бурсачков водрузил на печь кадку с квашней замешены последние остатки домашней муки. К радости оголодавших приятелей квашня всходит на диво, пыхтит, раздувается, охает, как толстая баба. Вот уже кадка находила ходуном, квашня с облегченным стоном ударила в потолок, хлынула к запечку. Школяры в ужасе посыпались на пол, квашня за ними. Кто-то решился было утихомирить ее, впихнуть на место лопатой, но квашня, как живая, поскакала за смельчаком, сгребла в охапку и ударила лбом об дверь. Вой, треск, неразбериха: кто кричит, что ему квашня уже по шею достала, кто советует послать за лодкой. Тесто валом валит через порог, на улицу. Свинью, что набросилась было на нежданную потраву, квашня так подкинула, так приложила к земле, что та только крикнула очумело. Вот расходившаяся квашня уже «почала як море шумети», вот уже и на запечке, куда, спасаясь от потопа, вновь забрались бурсаки, она их настигает…