Андрей Воронцов - Шолохов
— Что же, тятя, здесь не убирают?
Александр Михайлович пожал плечами:
— Небось убирали бы, если бы столицу не перенесли в Петербург. А так — государь здесь бывает редко.
Но Миша все равно не понимал. У них в Каргине государь и вовсе не бывает, нет ни улиц мощеных, ни водопровода, ни электричества, во многих хатах — земляные полы, а площадь перед церковью и перед хуторским правлением в полном порядке — ни травы, ни мусора сроду не бывало, одни лужи после дождя! Казаки не любят ходить по селедочным головам!
Подошли к памятнику. В гранитном постаменте его зияла огромная трещина, которую, судя по всему, время от времени безрезультатно замазывали. Колонны галереи памятника были необыкновенно грязны. Столь же грязной оказалась издали казавшаяся белой высоченная колокольня Ивана Великого. Площадь перед ней, даром что мощеная, тоже густо заросла травой. А в куполе Архангельского собора, того самого, где в каменных гробах покоились останки древних русских государей, начиная с Ивана Калиты, была черная, рваная, огромная дыра, через которую, судя по потекам на стене и колоннах, лилась внутрь собора дождевая вода… Может быть, здесь все так осталось после Наполеонова нашествия?
Миша ушел из Кремля с чувством, что на него лучше смотреть снаружи, как и видел он его раньше. Да и вся Москва больше нравилась ему в целом, с высоты Воробьевых гор, например, а не изнутри, из тесноты ее грязноватых улочек и переулков. На Дону все было наоборот: в неказистых со стороны, пыльных хуторах и станицах не было никакой величественности, но здесь свято чтили все, что напоминало о могуществе и воинской славе Тихого Дона…
III
Февральские дни 1919 года на Верхнем Дону стояли томительные, холодные, серые. Жители притихших хуторов и станиц с каким-то противным, сосущим чувством под ложечкой ждали наступления сумерек, прислушивались к шагам, визгу санных полозьев за стеной. Наступал час арестов, когда красноармейские команды оцепляли улицы, вламывались в курени и забирали в кутузку казаков. Из кутузки уже никто не возвращался живым. В то же самое время, когда новую партию арестованных привозили в холодную, из нее выводили старых, освобождали место. Не было на Дону просторных арестантских домов, не имелась в них нужда в прежнее время. Приговоренных к расстрелу выводили из подвала со связанными за спиной руками, били прикладами в спину, отчего они падали на сани, как мешки с мукой, укладывали, живых, штабелями и везли за околицу.
За полночь для обитателей куреней, в которых уже побывали чекисты, начиналась страшная пытка. За околицей заводил свое татаканье пулемет — то короткими, но частыми очередями, то длинными, захлебывающимися, истеричными. Затем наступала тишина, но ненадолго, она прерывалась сухо щелкающими, как дрова в печке, винтовочными и револьверными выстрелами — добивали раненых. Нередко после этого на чьем-нибудь базу начинал выть пес — чуял, видимо, гибель хозяина-кормильца. А в хатах подвывали ему, взявшись за голову, бабы, чей сын или муж мог принять лютую смерть этой ночью. До самой смерти своей помнил Михаил этот вой, от которого стыла кровь в жилах.
Большинство казаков, восставших против советской власти в апреле и не ушедших вместе с Донской армией в низовья Дона, бежали из куреней при первых известиях об арестах, прятались в дальних хуторах и зимовниках, остались те, кого мобилизовал Краснов помимо их воли. Они самовольно снялись с фронта в январе, пустили на Верхний Дон красных, веря обещаниям советской власти и ее новым ставленникам Миронову и Фомину, что будет им всем за это амнистия. Эти люди уже навоевались до тошноты — и за германскую, и за 18-й год, и хотели теперь лишь мирной жизни в своих куренях. Они уже и думать забыли об отстаивании своих прав перед иногородними, как в декабре 17-го, когда с этим условием поддержали Каменский ревком. Всем стало ясно — придется делиться, против красной мужицкой России, всей своей мощью наваливающейся с севера, не попрешь. Уговор с Красной армией был прост — вы не трогаете нас, мы не трогаем вас, а кто старое помянет, тому глаз вон. Нейтралитет Дона был выгоден Москве: в случае успеха примеру донцов могли последовать измученные войной кубанцы, а это сулило скорую победу Красной армии на юге, так как армия Деникина состояла в основном из кубанцев и донцов. Но прибыли в станицы люди, названные «комиссарами арестов и обысков», и пошли карательные команды по куреням… Забирали не только сложивших оружие фронтовиков, но и «дедов» — георгиевских кавалеров, живую славу Дона, отказавшихся снимать кресты, казачьи фуражки, отпарывать лампасы со штанов. Застучали пулеметы за околицами станиц, в которые еще недавно, на Рождественские святки, приезжали из штаба Троцкого бойкие чернявые молодые люди в отличных шубах, с бриллиантовыми кольцами на коротких толстых пальцах, поздравляли со светлым праздником, щедро угощали привезенным на тройке вином, дарили пачками царские деньги, убеждали: «Вы живите у себя спокойно по станицам, и мы будем жить спокойно. Повоевали, и довольно». В станице Мигулинской без всякого суда расстреляли 62 казака, а в станицах Казанской и Шумилинской только за одну неделю — 400 с лишним человек, а всего полегло на Верхнем Дону в ту пору около восьми тысяч человек. Но расстрелов посланцам Свердлова Сырцову и Белобородову-Вайсбарту, цареубийце, было мало… В Вешенской чернявые молодые люди велели бить в колокола, пьяные красноармейцы согнали в собор казаков, баб и детишек. Здесь ожидало их кощунственное действо: 80-летнего священника, который служил в Вешенской еще во время отмены крепостного права, венчали с кобылой…
Выполнялась тайная директива о «расказачивании», подписанная 24 января 1919 года Яковом Михайловичем Свердловым. Трупным запахом потянуло на Тихом Дону, который за всю свою историю не знал ни вражеской оккупации, ни массовых казней…
Наутро снаряжались за околицы скорбные караваны. Родственники расстрелянных раскапывали их, кое-как присыпанных землей, судорожно, с трудом одолевая дурноту и сдерживая рыдания, переворачивали тела, тянули покойников за руки, за ноги, отыскивая своих, вглядывались в белые лица со схваченными инеем волосами. Ежели находили, то тащили мертвеца к саням под микитки, а голова его с остановившимися навек зрачками моталась, как у пьяного. Лошади беспокойно ржали, косились большим глазом на страшный груз. Но и покойника заполучить родным в те дни кромешной скорби считалось за благо — букановский комиссар Малкин, например, оставлял казненных лежать нагими в яру, а хоронить запрещал…
Шолоховы, как и все, с леденящим страхом ожидали наступления сумерек, жгли лампаду под образами, молились, чтобы не забрали Александра Михайловича. Жили они в ту пору на хуторе Плешакове, снимали половину куреня у братьев Дроздовых, Алексея и Павла. Павел пришел с германской офицером. Братья, как только начались аресты, пропали неведомо куда. За ними уже приезжали из Еланской станицы чекисты, долго, с подозрением расспрашивали Александра Михайловича, кто он таков, потом ушли, перед уходом бросив: «Может, свидимся еще…» А у отца были теперь основания бояться таких свиданий, даром что не казак. В самом начале 17-го года получил он наследство от матери своей, купчихи Марии Васильевны, урожденной Моховой, да не маленькое — 70 тысяч целковых. Служил в ту пору Александр Михайлович управляющим паровой мельницы в Плешакове, и решил он выкупить ее вместе с просорушкой и кузней у хозяина, еланского купца Ивана Симонова. Между тем разразилась Февральская революция. Отцу бы задуматься, что не те времена наступили, чтобы собственностью обзаводиться, но он слишком долго мечтал иметь свое дело. А предусмотрительный Симонов, напротив, не ждал от Февраля ничего хорошего, без сожаления продал мельницу, получил деньги и был таков. И стал Александр Михайлович для советской власти — «буржуй», а их теперь забирали наряду с казаками, служившими в Донской армии. Купцы побогаче откупались, платили «контрибуцию». А что мог заплатить отец, если все деньги отдал на мельницу, а новых за эти смутные два года не сумел заработать? Правда, на плешаковской мельнице работал до революции машинистом тайный большевик (причем из казаков) Иван Алексеевич Сердинов, ныне председатель Еланского ревкома, и он обещал отцу, что его не тронут, так как, будучи управляющим, Александр Михайлович сквозь пальцы смотрел на увлечение рабочих мельницы недозволенной литературой. Но все знали, что в Еланской станице заправляет не столько Сердинов, сколько чернобородый, с красными глазами навыкате, комиссар Резник, бывший слесарь с той же мельницы, отправленный при царе на каторгу за «пропаганду». Резник непримиримо относился к казачьему «кумовству и сватовству», а Иван Алексеевич его побаивался, так как о Резнике шла слава, что он лично знает товарищей Троцкого и Свердлова, и всегда ему уступал, забывая о кумах и сватах, если комиссар расширял списки подлежащих аресту. Например, Сердинов не протестовал, когда Резник велел арестовать вместе с Павлом Дроздовым его младшего брата, Алексея, служившего у самого Подтелкова. Как же было ожидать снисхождения Александру Михайловичу, «буржую» и сыну «буржуя»?