Борис Костюковский - Жизнь как она есть
Бабушка была очень добра: любого, кто заходил во двор, она не выпускала, не попотчевав.
Дед был скупее, но молчал. Да и «провести» его бабушка умела.
Отдаст кому-нибудь петуха или курицу (той же учительнице или нам), а потом говорит деду:
— Отец, а где это желтая курица девалась? Неужто ястреб задрал? Вот пропади он пропадом.
— Может, и задрал, раз не пришла до хаты, — соглашался бесхитростный дед.
Жили они в согласии и мире. Никогда дед Якуб не повышал голоса. Но один-единственный раз побил бабушку. И все из-за меня.
Была ранняя весна, талые воды уже бежали под снегом, он чернел, оседал, но ручьи еще не выбивались на поверхность. Интересно ступать на рыхлый снег, проваливаться в хлюпкую кашицу под ним, а потом смотреть в ямку-след, где полно воды. Никому ничего не сказав (а мне в ту пору было лет шесть или семь), по такому снегу-целине я пошла на кладбище. Дедушка и бабушка хватились меня: к одним соседям, к другим — нигде нет. В доме — целый переполох. А «пропажа» заявилась мокрая до подмышек — еле вылезла из снега и воды. Бабушка схватила меня да скорей на печь. Разувает, раздевает и приговаривает ласково, как всегда, подбирая самые нежные слова:
— Моя миленькая, моя хорошая, зачем же ты пошла одна? Так же нельзя, внученька, ходить одной по водичке — ты же еще маленькая. Неужто ты хочешь, чтобы твоя бабушка умерла, ненаглядная ты моя девчоночка?
Не знаю уж почему, но мне становилось так жаль бабушку, что я готова была реветь, лучше бы она не называла меня своими ласкательными словами, а ругала.
Дед вышел во двор, через минуту вернулся с прутьями в руке, подошел и стал сечь ими бабушку по чему попало: по рукам, ногам, по спине.
— А где ты была? Почему не смотрела? Что тебе Ганя скажет? Что ты ей скажешь? Досмотрела! Донянчила!
Бабушка стоит покорная, ни слова, а я в крик и слезы.
— Отец, ну хватит же, виновата я! Не пугай ее, а то хуже заболеет…
А я и не думала болеть. Вечером бабушка поила меня малинником, липовым цветом с медом, парила ноги и натягивала на них чулки с горчицей — как тут заболеешь!
Когда любишь человека, приходят на память воспоминания не только значительные, но и мелкие. И в каждом слове и жесте все тебе мило, все для тебя дорого и незабываемо.
И есть такое, что не забывается никогда, что стоит у тебя перед глазами и в тяжелое и в счастливое время.
Мне кажется, что бабушку Зосю я знала с первых своих шагов, от рождения. Все в ней для меня было прекрасно и неповторимо: ее глубокий голос, строгое спокойное лицо, изборожденное глубокими морщинами, ее молодые глаза, даже ее хромота, даже ее негнущаяся рука. Ни один мальчишка, ни одна девчонка не смели при мне назвать бабушку Зосю «хромоножкой» или «криворучкой». Я могла бы за это избить любого, расцарапать ему в кровь лицо. Да мне кажется, что и людей таких не было, кто мог бы отнестись к бабушке плохо или даже плохо о ней подумать.
Дед Якуб умер, когда бабушке Зосе было восемьдесят лет. Вся наша семья чем только могла старалась помогать ей по хозяйству.
Это случилось как раз в день ее рождения.
Я сидела у стола и делала уроки. Кончался теплый, ясный сентябрьский день; розовые блики от раннего заката лежали на стене и на краешке стола, на миске с румяными свежеиспеченными пирожками.
Уже пришли с пастбища коровы, и, надоив молока, бабушка процедила его, разлила в кринки и села чистить на ужин картошку. Предстоял «пир».
— Совсем я запамятовала, Адочка. Сбегай в курятник, сними с гнезд яички, а то куры сейчас пойдут на насест.
Я схватила решето и выбежала из хаты, а когда вернулась, бабушка лежала на полу, а рядом, в разлитой лужице воды, валялся чугунок и перевернутый набок маленький стульчик, на который бабушка обычно ставила ноги. Она силилась встать, но безуспешно, только сгибала в локте правую руку. Предчувствие беды мгновенно обожгло меня.
— Бабушка, родненькая, что с тобой?
В ответ — мычание. Я приподняла ее с пола, посадила, потом крепко обхватила в поясе руками и дотащила до кровати.
Три недели бабушка была в одинаковом состоянии: неподвижно лежала; когда не спала, пыталась мне что-то сказать и объяснить. Это было самое ужасное. В школу я, конечно, не ходила.
Заходили посидеть бабки-подружки, заходила и баба Мариля, но подолгу не оставалась, зная, что Зося ее всю жизнь не любила. Она все выспрашивала меня о деньгах, бубнила над самым ухом, словно ее кто-то мог здесь услышать, кроме меня. Я злилась и ждала, чтобы она поскорее ушла.
Так было и в этот вечер. Я проводила бабу Марилю, сидела и пришивала пуговицу к бабушкиной рубашке и вдруг услышала:
— А-а-да…
Мое имя за время болезни бабушка Зося произнесла первый раз. Я соскочила с места, бабушка повернула ко мне голову: глаза чистые, хорошие. Потом они затуманились, и слезы скатились на подушку — одна, две; она глубоко вздохнула, вздрогнула, и голова ее снова легла ровно.
Я поняла: бабушка умерла.
Я сидела около бабушки Зоей еще двое суток и очень не хотела, чтобы ее уносили на кладбище. Многое, многое я передумала за эти две ночи и два дня и, кажется, сразу по-взрослела.
Через неделю-две от бабушкиного (теперь уже моего) хозяйства ничего не осталось: кабана зарезали и все мясо и сало увезли к бабе Мариле («Приходи к нам „есци“»), коровку продали. Остался еще погреб с картошкой, пустое гумно и пустая хата. Деньги в мешочке баба Мариля тоже взяла, зерно и муку в бочках увезли. Мне дали немного денег, на которые я купила себе пальто.
Часто теперь я голодала, но «есци» к бабе Мариле не ходила. Решила лучше брать у соседки белье (она стирала для воинской части), этим зарабатывала себе на хлеб.
Так я дождалась возвращения мамы из Речицы.
ОТЕЦ
Отец работал тогда машинистом электродвижка детского дома в парке, бывшем имении графа Чапского.
Жили мы в деревне Борисовщине за парком — это рукой подать до Станькова.
Помнится, отец на работе. Я часто бегала к нему, еще малышка, в парк: очень уж мне нравился локомобиль — блестящий, чистый, попыхивающий, как маленький паровозик. Мне казалось, что он вот-вот сорвется с места и помчится по нашей пыльной проселочной дороге. Но увы, «паровозик» стоял; пожалуй, ему не хватало рельсов. Нравилось мне здесь все: и запах мазута, и шум работающих поршней, и посвистывание приводных ремней, и до блеска начищенные, сверкающие, как золото, медные части этой чудо-машины. Тепло, исходящее от нее волнами, ласково и приятно обдавало голые мои руки, лицо, босые ноги.
А рядом — папка. Лицо его и руки всегда были выпачканы мазутом, как будто чистюля-машина, играя, нарочно проделывала это с ним. А он только поблескивал своими серыми, с вечными лукавинками, глазами.