Елена Арсеньева - Костер неистовой любви (Марина Цветаева)
Больше Розанов Марине не писал – видимо, испугался.
Вообще она почему-то считала себя всегда вправе даже не просить, а требовать от других помощи. Да, от своего неосознанного эгоцентризма, конечно. Она на все имела право![2] Из-за этого некоторые люди воспринимали ее, мягко говоря, неоднозначно. Одна случайная знакомая отзывалась о Марине так:
– Очень красивая особа, с решительными, дерзкими до нахальства манерами… богатая и жадная, вообще, несмотря на стихи, – баба-кулак! Муж ее – красивый, несчастный мальчик Сережа – туберкулезный, чахоточный.
Человек многогранен, а другие видят в нас только то, что хотят видеть… Ну да, тени и свет в нас уживаются весьма причудливо!
Они жили… жили как все, со своими счастьями и несчастьями, со своими недоразумениями, непониманиями, обидами, которые в жизни прощались, но на бумаге, в часы тайных ночных бдений Марины наедине с пером, они превращались в страшные пророчества, которые сторицей вернутся когда-нибудь этой молодой, неопытной, глубоко чуждой друг другу паре.
Идите же! – Мой голос нем.
И тщетны все слова.
Я знаю, что ни перед кем.
Не буду я права.
Я знаю: в этой битве пасть.
Не мне, прелестный трус!
Но, милый юноша, за власть.
Я в мире не борюсь.
И не оспаривает Вас.
Высокородный стих.
Вы можете – из-за других —
Моих не видеть глаз.
Не слепнуть на моем огне.
Моих не чуять сил…
Какого демона во мне.
Ты в вечность упустил!
Но помните, что будет суд.
Разящий, как стрела.
Когда над головой блеснут.
Два пламенных крыла.
…В ночь под Новый, 1914 год в доме в Замоскворечье вдруг вспыхнул пожар – загорелась сажа в трубе. Вместо того чтобы пировать и праздновать, заливали вспыхнувшую кухню, а потом убирали грязь. Прислуга, конечно, была в ужасе:
– Плохая примета! Быть беде!
Марина смеялась:
– Оставьте ваши костромские глупости!
Служанка, бывшая коренной москвичкой, обиделась:
– Дайте мне расчет! Уйду от вас! А вам, барыня, скажу: примета плохая! Как бы не помер кто в семье!
И мстительно покосилась на бледного Сергея, который только недавно вернулся из санатория, где лечил свои больные легкие.
Марина вспыхнула не хуже того пожара, выгнала служанку вон – сама выгнала, просто так уйти не дала, – однако призадумалась, хоть и считала себя неверующей. Да такой она и была и не скрывала этого. Например, в письме к Розанову, еще когда переписывалась с ним, признавалась этаким горделивым полушепотом:
«Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.
Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить…
Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой.
Наказание – за что? Я ничего не делаю нарочно».
Ладно, бог богом – но всякие там черти – лешие – домовые – черные кошки… Мы все рождаемся с ощущением некоего суеверного страха в душе. Хотела Марина или нет, а о пророчестве сердитой служанки она теперь не могла перестать думать. Но поскольку, субъективно считая центром своей вселенной Сергея и Алю, она все же – независимо от себя, объективно! – по-прежнему была величайшей эгоцентристкой и все солнца, все планеты в мире вращались только вокруг нее, она снова задумалась о смерти. Причем не долгожданной, а – внезапной и даже нежеланной из-за своей внезапности и преждевременности. Все люди умирают…
Уж сколько их упало в эту бездну.
Разверзтую вдали!
Неужели и со мной это когда-нибудь произойдет?!
Настанет день, когда и я исчезну.
С поверхности земли.
Неужели такое возможно? Неужели?!
Застынет все, что пело и боролось.
Сияло и рвалось.
И зелень глаз моих, и нежный голос.
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом.
С забывчивостью дня.
И будет все – как будто бы под небом.
И не было меня.
Изменчивой, как дети, в каждой мине.
И так недолго злой.
Любившей час, когда дрова в камине.
Становятся золой.
Виолончель, и кавалькады в чаще.
И колокол в селе… —
Меня, такой живой и настоящей.
На ласковой земле!
К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры.
Чужие и свои?! —
Я обращаюсь с требованьем веры.
И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет.
За то, что мне так часто – слишком грустно.
И только двадцать лет.
За то, что мне прямая неизбежность —
Прощение обид.
За всю мою безудержную нежность.
И слишком гордый вид.
За быстроту стремительных событий.
За правду, за игру… – Послушайте! —
Еще меня любите.
За то, что я умру.
Смерть, впрочем, ждала не ее, а другого человека. Однако она очень близко затронула Марину.
Ее любовь и любовь к ней Сергея была подвергнута первому и очень серьезному испытанию. Как ни странно, не безденежьем, не бытом, не трудностями рождения и воспитания первого ребенка – эти все трудности существовали и всегда будут существовать в их жизни, всегда будут их испытывать, еще и жесточе, чем других, – любовь была впервые испытана на прочность появлением между ними двумя – третьего.
О, о, о… Сколько таких третьих еще встанет между ними за те более чем тридцать лет, которые они проживут вместе… Однако небеса для начала подшутили весьма изощренно: первым в этой череде суждено было стать родному брату Сергея, Петру Эфрону. Он-то и упадет в эту бездну, разверзтую вдали, но заберет с собой немалую часть сердца Марины.
…Он, со своими тонкими чертами большеглазого лица, темными, словно бы всегда полузакрытыми веками, высоким лбом и впалыми щеками, очень худой, был и похож на Сергея, и не похож. Может быть, не столь ослепительно красивый, но еще более романтический и нежный. Беспомощный! Еще сильнее нуждающийся в защите!
Петр Эфрон, как выражались в старину, находился в последнем градусе чахотки. По восприятию Марины – стоял на грани между жизнью и смертью…
Он стал для нее нежным мальчиком, милым мальчиком, любимым мальчиком… Настолько тронувшим ее, что она поцеловала его – брата своего мужа – отнюдь не безгрешным сестринским поцелуем.
Ну да, все в мире принадлежало ей! И Петр тоже.
И на него, ошеломленного этой внезапной вспышкой любви, а значит – жизни, такой горячей, такой ускользающей от него, может быть, даже ненужной ему, на первого обрушилось то, чем Марина потом станет засыпать всех своих мужчин: лавина ошеломляющих писем, любовных признаний, призванных внушить человеку, что он – единственный в жизни этой женщины. В те минуты, когда Марина писала свои письма, она не просто сама верила в то, что писала, – это истинно так и было.