KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта

Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Олег Лекманов, "Осип Мандельштам: Жизнь поэта" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Почти два десятилетия спустя Мандельштам изобразит Павловск в программном стихотворении «Концерт на вокзале» (1921). Ницшевский образ звезд – «светящихся червячков»[47] будет соседствовать в начальных строках этого стихотворения с отчетливой цитатой из «Выхожу один я на дорогу…» («звезда с звездою говорит») Лермонтова, в котором философ Владимир Соловьев видел «прямого родоначальника» ницшеанства:[48]

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит,
Но, видит Бог, есть музыка над нами, —
Дрожит вокзал от пенья аонид,
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит.

Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.
Железный мир опять заворожен.
На звучный пир в элизиум туманный
Торжественно уносится вагон.
Павлиний крик и рокот фортепьянный.
Я опоздал. Мне страшно. Это сон.

И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
Скрипичный строй в смятеньи и в слезах.
Ночного хора дикое начало
И запах роз в гниющих парниках,
Где под стеклянным небом ночевала
Родная тень в кочующих толпах.

И мнится мне: весь в музыке и пене
Железный мир так нищенски дрожит.
В стеклянные я упираюсь сени.
Куда же ты? На тризне милой тени
В последний раз нам музыка звучит.[49]

Надежда Яковлевна Мандельштам полагала, что «родная» и «милая тень» здесь – это мать поэта, Флора Осиповна Вербловская (в честь отца которой Мандельштам, по—видимому, был назван). До замужества она жила в Вильно и получила настолько хорошее музыкальное образование, что даже освоила профессию учительницы музыки (по классу фортепиано). Флора Осиповна была родственницей известного историка литературы Семена Афанасьевича Венгерова. Родным языком матери поэта был русский, хотя с мужем она иногда говорила по—немецки. «Детей воспитывала и вводила в жизнь мать и в какой—то степени бабушка со стороны матери С[офья] Г[ригорьевна] Вербловская, всегда жившая с нами. Матери мы обязаны всем, особенно Осип», – свидетельствовал самый младший брат поэта.[50]

Детство Осипа Мандельштама безоблачным не было. «Там, где у счастливых поколений говорит эпос гекзаметрами и хроникой, там у меня стоит знак зиянья, и между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведенное для семьи и домашнего архива» («Шум времени»; 11:384). Дело осложнялось еще и тем, что из общины, из ритуала семья Мандельштамов вышла, но клейма еврейства избыть не могла.

Со второй половины 1900–х годов дела Эмиля Вениаминовича шли все хуже, а к 1917 году он разорился окончательно. Любителю эффектных деталей Корнею Чуковскому запомнились «черные руки» Мандельштамовского отца, «пострадавшие от постоянной работы над кожами. Это были руки чернорабочего».[51]

«Отец в жизни семьи активного участия не принимал, – вспоминал Евгений Мандельштам. – Он часто бывал угрюм, замыкался в себе, почти не занимался детьми».[52]

Это спустя десятилетия, в 1932 году старший сын напишет отцу: «Я все более убеждаюсь, что между нами очень много общего в интеллектуальном отношении, чего я не понимал, когда был мальчишкой» (IV: 148). А отец, узнав об аресте сына, заплачет: «Нежненький мой Ося».[53] Понадобились годы и годы, чтобы взаимоотношения между сыном и отцом приобрели, наконец, ту степень близости, какая в счастливых семьях воспринимается как сама собой разумеющаяся, начиная от рождения ребенка.

Глухие намеки на постоянные размолвки между родителями проникли в повесть Мандельштама «Шум времени». А одной из позднейших собеседниц поэта (Эмме Герш—тейн) запомнились Мандельштамовские «откровенные и тяжелые признания с жалобами на тяжелое детство, неумелое воспитание: его слишком долго брали с собой в женскую купальню, и он тревожно волновался, когда его секла гувернантка».[54]

Вдобавок ко всему, мать Мандельштама была одержима почти маниакальной страстью к переездам. «Причины были самые неожиданные, но выяснялись они обычно только к весне, после очередного осеннего переезда. То ее не устраивал этаж, то детям было далеко ездить в школу на Моховую, то мало было солнечных комнат, то неудобной оказывалась кухня и т. п. По моим подсчетам, до Февральской революции мы сменили в Петербурге 17 адресов», – повествовал в своих мемуарах брат поэта, Евгений.[55]

Слова «семья» и «дом» были лишены для ребенка Мандельштама того сладкого привкуса, которым они обладали, скажем, для Бориса Пастернака и Марины Цветаевой, еще и потому, что он в свои детские годы мучительно искал и никак не мог найти отчетливой точки зрения на собственное еврейство: «…кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался – и бежал, всегда бежал» («Шум времени»; 11:354).

Процитируем здесь еще один отрывок из мандельштамовского «Шума времени», где трудный поиск национальной самоидентификации передается через описание реальных блужданий одинокого мальчика на женских хорах петербургской синагоги – по—видимому, Мандельштама привела туда бабушка, – в то время как все его сверстники вместе со взрослыми славят Господа: «Еврейский корабль, с звонкими альтовыми хорами, с потрясающими детскими голосами, плывет на всех парусах, расколотый какой—то древней бурей на мужскую и женскую половину. Заблудившись на женских хорах, я пробирался, как тать, прячась за стропилами. Кантор, как силач Самсон, рушил львиное здание, ему отвечали бархатные камилавки, и дивное равновесие гласных и согласных, в четко произносимых словах, сообщало несокрушимую силу песнопениям. Но какое оскорбление – скверная, хотя и грамотная речь раввина, какая пошлость, когда он произносит „государь император“, какая пошлость, все, что он говорит!» (11:361). Отметим, что Мандельштамовское притяжение к еврейству описывается здесь прежде всего как притяжение к «четко произносимым словам», а в Мандельштамовском отталкивании от ассимилированного еврейства сквозит в первую очередь раздражение против «скверной, хотя и грамотной речи раввина».

Особую драматичность отношению Мандельштама к собственным семейным и национальным корням придавало то обстоятельство, что он всегда отчетливо понимал, какую – почти невероятную – степень уверенности в себе способен обрести человек, четко сознающий свою причастность к определенному семейному или национальному «клану». Хвалу дому Мандельштам воспел в заметке 1923 года «Гуманизм и современность»: «…кто осмелится сказать, что человеческое жилище, свободный дом человека не должен стоять на земле как лучшее ее украшение и самое прочное из всего, что существует?» (11:287). А о своей родовой принадлежности поэт в 1926 году писал обожаемой жене: «…я люблю только тебя… <…> и евреев» (IV:63).

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*