Виктор Гофман - Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания
– Да, майский жук, — подтверждает дядя. — И сколько их сейчас здесь на лужайке. Так и взлетают, так и наскакивают, слепые!
– Какие же могут быть сейчас майские жуки, когда уже июль месяц, — сентенциозно замечает Оля.
* * *
Вся танцевалка в фонариках, зеленых, красных и желтых. Посередине горит большой, шумящий газовый фонарь. Но все же довольно темно на площадке. Только вблизи можно узнать знакомых и потому кажется, что они вдруг вырастают из-под земли. Сколько белых платьев. Вокруг над скамейками качаются гирлянды сухих листьев и разноцветные флаги.
– Engagez vos dames pour l'hongroise! — кричит распорядитель, коренастый офицер в кителе цвета хаки. И сам уже идет в первой паре с Лидией Власовой.
– Это что за танец? — недоумевает дядя Коля.
– Венгерка. Разве ты не понимаешь по-французски? – удивляется Оля.
– Ах, венгерка. Это мы умеем. — И с подчеркнутой веселостью он обращается к Дине: — Ну, пойдем, красавица.
Та встает с сосредоточенным видом и молча кладет ему левую руку на плечо. Он обнимает ее за талию, и вот они уже пошли вперед – быстро, хотя и не особенно плавно и увлекательно. Дядя все время что-то говорит, но она его почти не слышит. Она думает о нем, об отсутствующем. Она всегда с ним, вся — для него.
– Hongroise la finir.
Музыка сейчас же вяло опадает, словно увядшие цветы или поникшие струи фонтана, лишившегося притока воды. Дядя ведет Дину на место.
Опять что-то заиграла музыка, что-то прокричал распорядитель. Оля пошла танцевать. А Дина больше не танцует: сидит, обмахиваясь веером. Ей жарко. Лицо горит. И высоко, и буйно волнуется грудь — странная, непослушная грудь.
Вот подошел белокурый гимназист и молча раскланялся перед нею. После минутного раздумья она тоже безмолвно подала ему руку. И они уже заскользили в изящных и разбитных па китаянки. Гимназист все время молчит, и на лице его — сосредоточенность и усердие.
– Ну, и танцы пошли! Кикапу, па де зефир. — Дядя разводит руками. — А посмотреть — все одно и то же. Нет, отстал я, отстал совсем… — Оленька насмешливо объясняла ему танцы.
Дина сидит и думает о нем. Все здесь еще так его напоминает. Вот в той аллее они с ним гуляли и там есть заветная скамья. «Милый, милый, я думаю о тебе».
Дяде становится скучно. Он уже два раза ходил пить лимонад и теперь ему нечего делать. Пора бы уже домой. Дина ничего не имеет против, но Олечка еще хочет танцевать. Так упоителен вальс, студент Назарян так властно заставляет ее кружиться. Уже не видно тогда разноцветных фонариков: все смешивается вокруг, все вертится: волны вальса подхватывают и уносят — словно кольца pas de geant. Рядом смуглое лицо — словно в ласковой Дымке: и близко, и далеко. Когда остановились, первое время едва удержишься на ногах.
Вокруг все вертится. Не найдешь, где дядя. А у студента такие жгучие глаза.
– Поправь платье-то, – укоризненно говорит Оленьке Дина. Действительно, вырезное платье сползло с левого плечика. И фонарики все еще кружатся, и деревянный пол тянется куда-то вверх.
Дине немного завидно смотреть на Олю.
– Милый, ты видишь, я не танцую, я верна тебе, – шепчет она про себя. — Я люблю тебя.
– Valse finale! — провозглашает распорядитель. Теперь даже Оленька согласна идти домой.
* * *
У раскрытого окна сидит девушка. Ночь, но не холодно: можно сидеть у окна. Только темно и сыро. Мертвы деревья, все мертво кругом, и точно серебряный песок — бесчисленные звезды.
В даче все спят. Кажется, все вообще спит, — и здесь в Тумановке, и в мире целом. Не спит лишь она, одинокая со своею любовью.
Опять освобождены косы. Две их — и они тяжело упали на плечи. Вот эту косу он держал в своих руках. Удивлялся, какая она пышная и тяжелая.
Дина берет свою косу и задумчиво перебирает ее легкие, распущенные концы. Душно почему-то и сладостно. Где он теперь? Зачем уехал? И опять нет письма.
Она закрывает глаза и старается вспомнить его голос, его слова. Весь он ей кажется как-то непостижимо-очаровательным, трогательным, властным. Можно ли ему сопротивляться?
Ей душно. Она расстегивает платье, поспешно и с досадой стягивает его с себя. Открыты плечи и руки, обнажена вся грудь. Засунутая за корсет рубашка кое-где выбилась наружу. От тесной шнуровки грудь поддалась вверх и кажется высокой и полной.
Она даже не узнает своей груди. С любопытством смотрит на нее. «Все для тебя, милый», — шепчет блаженно. Подходит к зеркалу. Перед зеркалом желто и уродливо горит заплывшая свеча.
Ей опять кажется, что она очень красива. Пылают щеки, загадочно блестят продолговатые глаза. И так резко на белом теле выделяются черные косы. Она трогает рукой свою косу, свои плечи. Как все это непонятно, жутко и сладостно.
Уже светает. Зеленовато бледнеет небо. Делается все холодней. Кожа на руках стянулась от холода и стала неровной. Надо закрыть окно.
Она идет к кровати, в раздумье останавливается перед ней. Буйно и страстно волнуется грудь. Черная коса волнуется вместе с грудью.
Вдруг, откинув голову, она раскрывает объятья. Замирая, шепчет:
— Приди же, милый, ведь я твоя.
В ГОРАХ
Горы были чудесны: розово-дымчатые, лиловатые, нежно–серые, они казались бледными призраками. Может быть, это туман так сгустился, так скрутился под упорным пламенем солнца? Или это отвердевшие облака, упавшие на землю и застывшие здесь навеки? И что — горы, что — облака, — с первого взгляда разобрать иногда было невозможно. Все менялось, — то вытягиваясь, то выгибаясь, — отступали и медленно передвигались эти ласковые громады гор по мере нашего пути между ними.
Когда, наконец, внезапно открылось перед нами озеро, — оно ошеломило меня. Сверкающе-лучезарное, насквозь пронизанное светом. Чуть заметная рябь на нем слепила своим ярким, подвижным блеском. Увлекала, звала, озаряла эта чудесная водная ширь.
Но уже приближался вечер. Тише, ласковее, утомленней становились лучи. Уже можно было взглянуть на солнце; смыкался, не так пылал, уже подернулся дремотой его огненный взор. Розовые, палевые, нежно-желтые полосы потянулись, побежали по небу. Мечтательно и ревниво озеро сейчас же отразило их.
Побродив еще над затихающим, млеющим и полусонно-шепчущим озером, я отправился в прилегающий к нему городок. Надо было сыскать себе пристанище на ночь. Ноги после дневного странствования устали; хотелось отдохнуть.
* * *
Город был маленький, тесный и грязный. Две гостиницы, попавшиеся мне на пути, отпугнули меня своею неопрятностью и дороговизной. Я пошел наугад далее. Вскоре улицы стали шире и чище: это была, по-видимому, лучшая часть города. На ближайшем углу я увидел серую записку о сдаче комнаты. По ее указаниям я поднялся в третий этаж, где вскоре и нашел комнату. Она была невелика, но показалась мне чистой и удобной, хотя и слишком тесно заставленной всевозможною мебелью. Тут были и диванчики с кушеткой, и этажерки, и лампа на длинной подставке, увитой бумажными цветами. По-видимому, здесь долго жили женщины, и еще сохранился налаженный ими укромный распорядок. Хозяйку, показывавшую мне комнату, я нашел симпатичной. Это была невысокая, худая старушка в черном платье, со странно-сосредоточенным и добродушно-суровым лицом. Не раздумывая долго, я взял себе комнату на неделю. Тем более что в окно прямо виднелись горы, ставшие теперь уже дымчато-лиловыми и тусклыми.