Константин Мочульский - Андрей Белый
«Котик Летаев» — симфоническая повесть «о детстве», «о годах младенчества». Автор пишет в предисловии: «Мне тридцать пять лет; самосознание разорвало мне мозг и кинулось в детство. Прошлое протянуто в душу. На рубеже третьего года встаю пред собой… Самосознание, как младенец во мне, широко открыло глаза и сломало все— до первой вспышки сознания… Смысл есть жизнь, моя жизнь. Передо мною первое сознание детства — и мы обнимаемся: „здравствуй, ты, странное!“»
После попыток сочинять сюжеты и вымышлять фабулы — откровенное признание «Смысл— моя жизнь». Белый находит свою тему: осознание загадочного «я», странного «бытия». Все дальнейшее его творчество — художественные вариации этой единственной громадной темы.
В «Котике Летаеве» — дана своеобразная метафизика детского сознания; под психологией здесь скрывается и космогония, и мифология. Бушуют океаны бредов, по лабиринтам гонятся за дитятею змееногие чудовища; как Гераклит, он переживает «метаморфозы вселенной в пламенных ураганах текущего». Наконец, расплавленная лава охладевает; хаос замыкается стенами детской. Первые образы врываются в душу: няня Александра, бабушка, тетя Дотя, доктор Дорионов. Ребенок боится беспредельных пространств, страшных миров, которые надвигаются на его хрупкое сознание, грозят ему гибелью. Его защищает няня; в углу, около ее сундука, под часами — не страшно. А там — в комнатах, коридорах, «пространствах» квартиры — громыхает «огнедышащий папа». Мальчик с ужасом видит: «язвительный, клочковатый, нечесаный: изнутри он горит, а извне — осыпается пеплом халата; под запахнутой полой халата язвит багрецом он: и он — как Этна; громыхая, он обнимает».
В этом первом впечатлении — огненности— сливаются и ощущение жара во время болезни, и позднейшие рассказы о том, как папа раз свечкою поджег штору. «Нянюшка меня накрывает от папы, а я — я предчувствую: будет, будет нам с нянюшкой гибель от папы».
Ребенок живет в предчувствии катастрофы; первое чувство страха связано с отцом; из боли— возникает сознание, больное, раненое. И рана — незаживаемая.
Воображение творит мифы. «Я впоследствии познакомился с греческой мифологией и свое понимание папы определил: он Гефест; в кабинете своем, надев на нос очки, он кует там огни. Это космическое существо рождается из неведомых, враждебных ребенку „пространств“. В огромных калошах, в огромной енотовой шубе он бежит по коридору прямо во входную дверь, чтобы оттуда низвергнуться в космос. Вот он уже — планета. „Папа несется по небу громадной кометой, по направлению к той дальней звезде, которую называют 'Университет'; уносится на пространствах“».
Так из первоначальных случайных впечатлений-эмоций создается космический миф об отце. Мальчику исполняется четыре года; мир вокруг него теряет свою текучесть и газообразность. Крепнет строй, отвердевают формы. «Я ходил— тихий мальчик, обвисший кудрями; в пунсовеньком платьице; капризничал очень мало, а разговаривать не умел». Десять часов утра; бонна Раиса Ивановна в красной кофточке разливает чай; мама еще спит; она встает в двенадцать; папа — в форменном фраке едет на лекции. После завтрака бонна ведет Котика гулять на Пречистенский бульвар. А по вечерам Раиса Ивановна читает ему о королях, лебедях. Потом пьют чай с бабушкой и старушкой Серафимой Гавриловной: мама в театре, в ложе бенуара, на «Маскотт». «Папа каламбурит: „Серафима Гавриловна, Страшного Суда-то не будет“. — „А как так не будет?“ — „Судную-то трубу украл, видно, черт. Переполох на небе. Об этом писали в газетах“. И вдруг повеселев, уезжает в клуб».
В блеске молодости и красоты, овеянной поэзией ритмических слов, возникает образ матери. «Моя милая мамочка — молодая; и — ходит себе именинницей. Щечки мамины— полнокровный розовый мрамор; и твердые руки — в трещащих браслетах. С Поликсеной Борисовной Блещенской в великолепной карете поедет на предводительский бал; веера, сюрá, тюли. В мочках ушек алмазы, мелкогранные серьги слезятся перебегающим пламенем; мамочка в бальном, бархатном платье, в опопонаксовом воздухе, из нежно-кремовых кружев склонила свою завитую голову…»
Мать внушает ребенку обожание и восторг — она из другого, светлого мира, где во сне носился он «на веющих вальсах в белом блеске колонн».
Мир становится все шире. «Миг, комната, происшествия, город — четыре ступеньки, мной пройденные; я взошел на них; и расширился мир мне деревней; и вместо стен мне открыты проглядные дали». Первые впечатления от летней жизни в селе Демьянове. С террасы четыре ступени ведут на дорожку, липы, трава, цыплята, пруд — и в нем отражается «малюсенький мальчик, в платьице с кружевом». Котик помнит купанье в реке, желто-розовые пенки варенья, поиски грибов. А осенью — возвращение в Москву. «Удивляемся мы с Раисой Ивановной тесноте наших комнат; передо мной на ладони квартира: очень тесненький коридорчик и ползающий по стене таракан; очень тесная детская. Та ли это Москва? Не отсюда уехали мы: мы уехали из огромного мира комнат; он рухнул».
Ему пять лет; встают новые опыты жизни; он узнает, что развитие его «преждевременно и ненормально». Мать целует его— и вдруг откинет и заплачет: «он не в меня; он в отца». Он тоже плачет… «Разве я виноват — что я — знаю: папа мой в переписке с Дарбу; Пуанкаре его любит; а Вейерштрассе не очень. Идеалов был в Лейпциге с… эллиптической функцией».
Разлад между отцом и матерью переживается мальчиком трагически. Мать в слезах жалуется бабушке на мужа: «Тоже с Котом вот: преждевременно развивает ребенка: воспитание ребенка— это дело мое; знаю я, как воспитывать. Накупает все английских книжек о воспитании ребенка… Ерунда одна… Нет, подумайте: пятилетнему показывать буквы… Большелобый ребенок… Мало мне математики, вырастет мне на голову тут второй математик».
А утром, перед уходом на лекции, когда мама еще спит, папа обнимает его, кладет его руку на свои большие ладони и надувает ему тепло под рукавчик. И, наклоняясь, шепчет: «Котинька, повторяй-ка, голубчик, за мной: Отче наш, иже еси на небесех…»
И уж он не боится отца, а любит его, ясновзорого, доброго, с раскосыми глазами, «усатого-бородатого» великана. Сознание его раздвоено. «Я люблю очень папочку; а вот только: он — учит; а грех мне учиться (это знаю от мамочки)… Как же так? кто же прав? С мамочкой мне легко: хохотать, кувыркаться; с папочкой мне легко: затвердить „Отче наш“. Грешник я: грешу с мамочкой против папочки: грешу с папочкой против мамочки. Как мне быть: не грешить».
В «преждевременно развитом» мальчике расколота надвое цельность души: из трещины выползает змейка — чувство вины и греха. Потеряна невинность детства: маленький грешник стыдится своей наготы и прячет ее под маской… притворства. «Оттого-то, — пишет Белый, — я скрыл свои взгляды до очень позднего возраста; оттого-то и в гимназии я прослыл „дурачком“, для домашних же был я „котенком“ — хорошеньким мальчиком в платьице, становящимся на карачки: повилять им всем хвостиком».