Михаил Демин - Таежный бродяга
— Ого, — сказал Федя, — вон оно как… — голос был жесткий, чужой. — И что же — неужто так все с рук и сходило?
— Чудак, — проворчал я тогда, — здесь же ведь Сибирь! Закон — тайга, прокурор — медведь. Верно, Кешка?
— Верно, — кивнул тот. — Власти в эти края никогда почти не заглядывали… Правда, когда сгибли трое геологов из Красноярска, начался шорох: приезжала полиция, были допросы… Чуть было деда моего не повязали… Но тут как раз подоспела революция.
— И что же после? — спросил Федя.
— Ну, а после все перевернулось. Сами понимаете: гражданская война, потом — разные стройки, рудники, то да се… Хлынул народ отовсюду… Что ж тут поделаешь? После гражданской старики, правда, пытались еще продолжать — но ничего не вышло.
— Не удержали, стало быть, границу?
— Какая уж тут — граница! Году в тридцатом кокнули было двоих (одного на Ала-Тау, другого здесь, неподалеку), но тут такое началось, ой-ой! Пересажали почти половину села. Конфисковали все оружие… Дед мой Антоний сразу попал под следствие — и так и не вышел, помер в красноярской тюрьме.
Низкое, струящееся над нами небо словно бы поблекло и отодвинулось. В кустарник, над кромкой ущелья, вкрались зеленые просветы. И постепенно — из редеющей сумеречи — проступило скуластое крепкое федино лицо. У Кешки — под бровями и на впалых щеках — легли плотные тени.
— Так вот какой тропой мы прошли, — сказал медленно бригадир. — Вот какой!
— Да, вот такой, — невнятно пробормотал Кешка. В этот момент — где-то очень близко — заурчала машина. Мигнул короткий огонь. Ущелье распалось, и обозначилось просторное урочище, ведущее к леспромхозу.
— А что ж, — улыбнулся вдруг Федя, — неплохо все-таки прошли. — И он потряс увесистой, пестрой связкой битых уток и глухарей. — Неплохо! Сделали все, что надо, и вернулись вовремя, без хлопот.
— Слава Богу, — сказал я, вспомнив кешкин рассказ. — Грозу пронесло стороной…
АВТОБУС
Суббота. Жители Белых Ключей собираются в райцентр — на базар.
В стареньком рейсовом автобусе — гомон и толчея. Он набит битком и уже готов к отправлению… Но вот снаружи раздается певучий звон баяна. И сейчас же по автобусу прокатывается волна всеобщего оживления.
— Филя!
— Давай, сердешный, шевелись!
— Ну, теперь будет представление, — ухмыляется бородатый, весь заросший рыжей шерстью, мужик, сторож здешнего сельпо.
Филя возникает в дверном проеме: осторожные, нервные, ищущие руки, щуплое, иссеченное морщинами личико. Он весь облит солнцем, лишь в глазных красноватых впадинах — тень, густая, как стоячая вода.
Взобравшись, он ощупью — запрокинув лицо — отыскивает свободное место. Натыкается на девчат. И говорит, кривя презрительно рот:
— Опять все лучшие места захапали… Опять — бабы… И-и-эх, подлое ваше сословие!
Автобус вздрагивает от смеха. Мужчины смеются сочувственно, женщины — легко и беззлобно.
— Чего они ржут? — шепчу я, наклоняясь к Кешке. — Нашли, над чем смеяться!
— Да нет, тут не то, — поясняет он, — они не насмехаются, они — жалеют.
С минуту Кешка молчит. Розовеет лицом. И подавшись ко мне — говорит в половину голоса:
— Это давняя история. Ее здесь каждый знает. Понимаешь, мать у Фили красотка была. Первая в районе! Ну, вот, и когда затяжелела — испугалась. К знахарям начала тайно ходить, травиться всякими гранами, настойками. Красоту блюла, потерять боялась…
И опять он умолкает. И потом — стесненно шевельнув бровями:
— Не хотела, вишь ты, рожать, а он однако родился. Но — плохой. Слепой, какой-то весь болезненный… И не любит баб — ненавидит их люто. Одно он любит — музыку. Очень он ее тонко чувствует. А бабы, что ж… Они его, конечно, жалеют.
Его и действительно жалеют: усаживают поудобнее, даже под спину подтыкают какую-то рухлядь.
В последнюю минуту (когда уже взревел, напрягаясь, мотор) подоспевает, запыхавшись, высокая женщина в белой шали, и за руку с ней — лет восьми мальчонка… Они пристраиваются сразу же у входа. И мгновенно мальчишка, распустив губы, прилипает к смотровому стеклу.
Машина трогается, лязгая и грохоча. Белые смерчи встают над дорогой. За поворотом начинается тайга — и в окна льются густые косматые хвойные тени.
Постепенно стихает, утрясается все в автобусе. И тогда, сквозь родниковое журчание голосов, становится слышен медленный разговор.
— Мам, а мам! А в кино мы пойдем?
— Ну, конечно. Как обычно.
— Да-а, обычно! А в прошлую субботу я ждал, ждал, — а ты вообще не приехала.
— А ты скучал по маме?
— Угум… А в кино мы прямо сразу пойдем?
— Ну, не сразу. Отдохнем, умоемся. Посмотрел бы, на кого ты похож!
— А ни на кого. Это я с ребятами на эстакаду бегал — там трактор сломался…
— Как это тебя пускают? Где же бабушка была?
— На огороде.
— А папа?
— Так он всегда на работе.
— А приходит поздно?
— Кто?
— Ну, папа… С работы поздно приходит?
— Да по-всякому. Не знаю. Я его больше по утрам вижу.
— Саня! Сиди нормально, не ерзай! По утрам, говоришь… А может, он и вовсе не приходит?
— Как так — не приходит?
— Ну, по ночам… Задерживается где-нибудь… Занят, работы много — ясное дело!
— Откуда я, мам, знаю? Работы вообще много — это он сам говорил… Глянь-ка, глянь, что это вон там? Аскиз? Ну, да. Какой широкий!..
— Ах, да помолчи ради Бога! Не видел Аскиза, что ли?
Мальчишка возится у окна, он изнывает от восторга. И вовсе не глядит на мать. А та, закутавшись в платок, думает о чем-то своем. И по лицу ее, перемежаясь, скользят пятна света и тени, и оно, поочередно, то блекнет, тускнеет, то вновь высвечивается, тронутое солнцем.
Она сидит отрешенная, задумчивая, и не замечает, что давно уже — весь автобус — примолкнув, с жадностью вслушивается в тихую их беседу.
— А почему ты, мам, редко приезжаешь?
— Так ты же, Санечка, знаешь. Не имею времени… Учусь…
— Ага. Знаю. Еще тогда папка кричал: учить надо! Учить! А после я подсмотрел… Ты чего это, мам?
— Ничего. Так… Соринка в глаз попала… Зачем же ты подглядываешь за взрослыми? Нехорошо.
Она отворачивается резко. И потом:
— Смотри, Саня, Аскиз! Вот какой широкий… Автобус, гудя, проносится над речным откосом, разворачивается круто — и въезжает в предместье районного городка.
Последний ухаб. Ликующий вопль:
— Мамка, слазим!
Метнувшись, застывают на полу косые солнечные брызги. И она уходит, эта женщина — уцепив мальчонку, прикрыв синеватыми веками глаза.