Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Способствовало их дружбе то обстоятельство, что племянница Ходасевича Валентина, давно и хорошо знакомая с Горьким и сотрудничавшая с издательством «Парус» как книжный график, жила в это время вместе с мужем в числе различных временных обитателей в большой квартире писателя на Петроградской стороне, на Кронверкском проспекте, в мрачном доме стиля модерн, облицованном серым гранитом. Ходасевич навещал Валентину и за поздним временем часто оставался ночевать в квартире Горького. Ему стелили на оттоманке в столовой. Вскоре он сделался здесь тоже своим, домашним человеком. Когда к вечеру иссякала толпа просителей (Горький, как пишет Ходасевич, никому не отказывал, лишь раз на его глазах отказался быть крестным отцом будущего ребенка клоуна Дельвари, и то покраснел и смутился), домочадцы собирались в столовой у большой керосиновой лампы, и начиналось семейное чаепитие. Горький любил ударяться в воспоминания, которые повторялись неоднократно, слово в слово, так что домочадцы, перемигиваясь, начинали незаметно расходиться по своим комнатам. «Впоследствии — каюсь — я сам поступал точно так же, но в те времена мне были приятны ночные часы, когда мы оставались с Горьким вдвоем у остывшего самовара. В эти часы постепенно мы сблизились». Ходасевичу нравился и весь патриархальный уклад этого своего рода «странноприимного» дома, вплоть до игры вечерами в лото…
Дом искусств стал спасительным пристанищем для многих писателей, поэтов, художников. Жизнь в нем шла бедная, скудная материально, как и повсюду, но удивительная по внутренней творческой насыщенности и различным странностям, связанным с его обитателями и тогдашним бытом. Ольга Форш вспоминала, например: «…Как в институте благородных девиц, был ряд умывальников, и случалось, проходя на кухню, вдруг услышать несовременнейший окрик:
— Эй, послушайте, подойдите. Поговорим о Логосе.
Это кричал, чистя зубы, Акович (подразумевался Аким Волынский — И. М.)…»
Сама Форш была ненасытной любительницей таких разговоров.
Дом искусств недаром сравнивали с кораблем. Он словно плыл среди бедствий гибельного времени, разрезая их волны, ухитряясь держаться на плаву. Ольга Форш назвала свой роман о нем «Сумасшедший корабль»: «Все жили в том доме, как на краю гибели. Надвигались со всех фронтов генералы, и голод стал доходить до предела. Изобретали силки для ворон… <…> …вместе с тем именно в эти годы, как на краю вулкана богатейшие виноградники — цвели люди своим лучшим цветом. Все были герои. Все были творцы». И несколько далее: «В сумасшедшем корабле сдавался в архив истории последний период русской словесности. Впрочем, не только он, а весь старорусский лад и быт».
Да и сам Ходасевич писал: «Разумеется, как всякое „общежитие“, не чужд он был своих мелких сенсаций и дел, порой даже небольших склок и сплетен, но в общем жизнь была очень достойная, внутренне благородная, главное же — как я уже говорил, — проникнутая подлинным духом творчества и труда. Потому-то и стекались к нему люди со всего Петербурга — подышать его чистым воздухом и просто уютом, которого лишены были многие. По вечерам зажигались многочисленные огни в его окнах — некоторые видны были с самой Фонтанки, — и весь он казался кораблем, идущим сквозь мрак, метель и ненастье». И «оптимистично» закончил: «За это Зиновьев его и разогнал осенью 1922 года».
Под Дом искусств, или «Диск», как называли его в просторечье, были отданы меблированные комнаты и сама огромная и роскошная квартира Елисеева, занимавшая три этажа. «Красного дерева, дуба, шелка, золота, розовой и голубой краски на нее не пожалели», — саркастически замечает Ходасевич. Это была центральная часть «Диска». Здесь находился большой зеркальный зал, в котором устраивались лекции и концерты, голубая гостиная со статуей Родена, где занимались стихотворная и переводческая студии, которыми руководили Николай Гумилев и Корней Чуковский. «К гостиной примыкала столовая, отделанная дубовой резьбой, витражами и камином — как полагается. Обеды в ней были дорогие и скверные. Кто не готовил сам, предпочитал ходить в столовую „Дома Литераторов“. Однако и здесь часов с двух до пяти было оживленно: сходились сюда со всего Петербурга ради свиданий — деловых, дружеских и любовных. Тут подавались пирожные — роскошь военного коммунизма, погибель Осипа Мандельштама, который тратил на них все, что имел. На пирожные он выменивал хлеб, муку, масло, пшено, табак — весь состав своего пайка, за исключением сахара, сахар он оставлял себе».
За столовой, в глубине, жили старшие обитатели «Диска»: князь С. Ухтомский, один из хранителей Музея Александра III, вскоре расстрелянный вместе с Таганцевым и Гумилевым, художник и историк искусства старик Э. Липгардт, А. Врубель, сестра Врубеля, писательница Е. Леткова-Султанова, печатавшаяся некогда в «Русском богатстве», критик Аким Волынский — его комната была раньше спальней госпожи Елисеевой, и он замерзал в этой комнате, так как к ней примыкала и вовсе не отапливаемая библиотека. Остальные комнаты отапливались буржуйками, а кое-где и старыми добротными круглыми железными печками — шла ежедневная борьба с сырыми дровами, но тут помогала растопка из находившегося в бельэтаже того же дома банка: картонные папки от регистраторов и переплеты копировальных книг, за которыми снаряжались экспедиции в промерзшие залы банка (эти залы описал Александр Грин в своем знаменитом рассказе «Крысолов»).
В конце коридора жил молодой писатель Михаил Слонимский, в комнату которого постоянно набивались его соратники, члены нового кружка — «Серапионовы братья»: Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, Константин Федин, Николай Никитин, Вениамин Каверин, Лев Лунц; когда здесь устраивались закрытые чтения, от табачного дыма было не продохнуть.
В полуподвале, куда спускались по чугунной винтовой лестнице, жили во мраке и сырости (мрачный коридор назывался «обезьянником») Лев Лунц, Александр Грин, Всеволод Рождественский и Владимир Пяст, поэт, друг Блока, страдавший припадками душевной болезни. Ходил он в коротком, не доходившем ему до колен рыжем тулупе и в серых клетчатых брюках, известных всему Петербургу под названием «пясты». На ногах с трудом держались остатки какой-то обуви, прикрученные веревками. Он отдавал весь свой паек, да и дрова наверное, жившей где-то на Васильевском острове жене с двумя детьми, а сам, голодный и замерзший, бродил допоздна, а то и всю ночь, по Дому искусств, диким голосом, завывая, читал свои стихи в большом концертном зале, переходя иногда на одному ему понятные импровизации. Голос его отдавался в рояле, звенели подвески хрустальных канделябров… В конце концов зал стали запирать на ночь.