Натан Эйдельман - Последний летописец
1822, 22 сентября: „…начинаю описывать гонение Романовых, голод, разбой, явление самозванца: это ужаснее Батыева нашествия“.
28 сентября: „Теперь пишу о гонении Романовых, а самозванец стоит у дверей. Предмет любопытен: лишь бы удалось описать хорошенько“.
30 октября: вместо главы из Вальтера Скотта читал императрице Марии об избрании Годунова… „Гатчинское Общество не дремало. Хорошо, если бы удалось еще с некоторою живостию дойти до конца, мною предполагаемого, чтобы высокоблагородное потомство, дочитав, могло сказать: „Жаль!““.
Сегодняшний историк, возможно, удивится такому вниманию к форме: „лишь бы описать хорошенько… с некоторою живостию“. Сохранившиеся листы черновиков насыщены стилистической правкой. Художественность рассказа для Карамзина-ученого — цель. Форма в определенном смысле — важнее содержания, ибо без нее нет содержания, т. е. былой жизни.
11 декабря: „Теперь пишу о самозванце, стараясь отличить ложь от истины. Я уверен в том, что он был действительно Отрепьев-расстрига. Это не новое, и тем лучше“.
1823 год. Новый год историк встречает у Муравьевых: „Съездил, поздравил обеих императриц; до обеда успел еще написать строк десять о Самозванце“.
14 января — в торжественном ежегодном заседании Российской Академии Карамзин читает отрывок об убиении царевича Дмитрия и об избрании на царство Бориса Годунова.
„Где был Годунов и что делал? Заключился в монастыре со сестрою, плакал и молился с нею… Сведав о пострижении Ирины, духовенство, чиновники и граждане собралися в Кремле… Все восклицали: „Да здравствует отец наш, Борис Федорович!“ Так совершилось желание властолюбца!.. Но он умел лицемерить: не забылся в радости сердца — и за семь лет пред тем, смело, вонзив убийственный нож в гортань св. младенца Дмитрия, чтобы похитить корону, с ужасом отринул ее, предлагаемую ему торжественно, единодушно, духовенством, синклитом, народом. <…> Но патриарх и бояре еще не теряли надежды. Все благоприятствовало Годунову, ибо все было им устроено. Но сей человеческою мудростию наделенный правитель достиг престола злодейством… Казнь небесная угрожала царю преступнику и царству несчастному“.
Николаю Тургеневу не понравились „эти слезы, эта тоска народа при смерти Федора Ивановича и при просьбах Годунова о принятии престола“.
Историк читает, декабрист оспаривает, а главный истолкователь еще не знает, не подозревает — „в глуши Молдавии печальной…“.
„Пушкин, говоря о Карамзине, рассказал мне однажды: часто находил я его за письменным столом с вытянутым лицом — вот так (при этом слове он вытягивал сам свое лицо). Он отыскивал какое-нибудь выражение для своей мысли…“ (запись М. П. Погодина).
Пушкин со многими пытается разделить тоску по Карамзиным; просит Вяземского не забывать прозы — „ты да Карамзин одни владеете ею“.
Брату Льву Сергеевичу: „Напишите мне нечто о Карамзине, — ой, — ых“.
Жуковскому: „Введи меня в семейство Карамзиных, скажи им, что я для них тот же. Обними из них кого можно; прочим — всю мою душу“.
Последние строки, кажется, спорят с возможным мнением Карамзина, Карамзиной, Карамзиных, будто Пушкин для них „не тот“…
Отголосок старых споров, эпиграмм — Карамзин только лучшему другу Дмитриеву написал (25 сентября 1822 г.) откровенное мнение о „любезном Пушкине“: „Талант действительно прекрасный: жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия“.
Сам же любезный Пушкин, за тысячи верст, конечно, тонко улавливает отношение одного из самых уважаемых им людей…
Сегодня, когда мы вольно или невольно расставляем российских писателей „по рангам“, Пушкин, разумеется, главнее, и нам, право, неловко за карамзинское мнение, будто у Пушкина „в голове ни малейшего благоразумия“. Но что же делать! Карамзин в ту пору был читателям не менее важен, чем Пушкин; Карамзин так думал; Карамзин Пушкина несколько лет не видел — и судил по старинке; Пушкину карамзинский упрек, самый несправедливый, был все равно полезнее пошлой хвалы. И наконец, самое главное: Пушкин делом опроверг историографический вздох о себе.
Смерть Федора, избрание Бориса — здесь он, Пушкин, вскоре произнесет главные слова!
Тема Бориса, самозванцев была, как видно, созвучна напряженному неустройству, ожиданию 1820-х годов — и малейшие сведения о карамзинском замысле будоражили молодых.
29 августа 1823 года дерптский студент и славный поэт Николай Языков пишет, что с нетерпением ждет карамзинских страниц о самозванце — ибо та эпоха „может дать хорошие матерьялы для романиста исторического“. Пушкин же умом, душою, сомнениями, поэтическим опытом приближается к истории — и будто только ждет десятого и одиннадцатого томов, чтобы приняться за „Комедию о настоящей беде Московскому государству…“.
Как все просто выглядит сейчас, когда мы знаем то, что сбылось. И как все было зыбко летом 1823-го! 12 апреля Карамзин еще уверял брата, что работает усердно: кончил Федора Борисовича, начинает Лжедмитрия, осенью надеется начать Шуйского.
А затем так навалилась лихорадка, так худо было, что разнеслись слухи о смерти — все лето приходил в себя и 6 августа открылся брату: „Я был действительно при дверях гроба… Умер бы легко, не чувствуя смерти“.
Умри Карамзин (не дай бог — хочется вдруг сказать) — умри летом 1823-го — и выход одиннадцатого тома (да, наверное, и десятого, с ним связанного) задержался бы, конечно, на несколько лет. И не написал бы Пушкин своего „Бориса“ в 1825-м, а после 14 декабря совсем иная обстановка и, вероятно, не написал бы совсем. Страшно даже о таком подумать; но — обошлось…
ДЕСЯТЫЙ И ОДИННАДЦАТЫЙ
1823 год. 18 октября: „Дописываю теперь самозванца. После болезни имею к себе менее доверенности: не ослабела ли голова с памятью и воображением?“
Конец ноября — начало декабря: рукописи десятого и одиннадцатого томов уходят в типографию. „Хуже всего то, что на меня часто находит грусть неизъяснимая, без всякой причины, и нервы мои раздражены до крайности“.
1 декабря: „Хорошо, если они [X и XI тома] так же разойдутся, как 9-й том. Кроме авторского честолюбия, это могло бы поправить и наши экономические обстоятельства“.
1824 год. 1 января: „Занимаюсь печатанием, не жалею денег, а идет плохо“.