Владислав Бахревский - Аввакум
Соловецкий инок Епифаний спасался в одиночестве. Река, которую он избрал для жизни, была рыбной, лес – грибной, болото – ягодное. Было у подвижника и два малых поля. На одном сеял рожь, на другом – горох.
Зимою гость – лишний рот, летом – помощник.
Епифаний, не спрашивая Савву, кто он и откуда, накормил ухой и клюквенным киселем.
– У меня верши поставлены, проверить пора, – сказал Епифаний, и Савва обрадовался делу.
Верши стояли в перегороженных протоках. Во всех трех была рыба: калуга, лещи, язи, нельма.
Мелочь Епифаний отложил на уху. Остальную рыбу распластал и кинул в котел с рассолом, а ту, что успела просолиться, повесил сушить.
– Часть рыбы у меня рыбаки забирают. Хлеб дают, соль. Мне больше ничего и не надо.
Епифаний, закончив работу, стал на молитву, а Савва до того устал, что пошел в избу, лег на пол и заснул. Пробудился от взгляда: Епифаний сидел на скамейке и глядел ему в лицо.
– Что? – спросил Савва.
– Ничего! – ответил монах и пошел к своей постели из елового лапежника.
– Спал, что ли, долго?
Епифаний помолчал, но признался:
– Третий день заканчивается.
– Так ты на покой?
– На покой.
– Старец, – сказал Савва, садясь, – идти мне некуда. Совсем некуда. Дозволь пожить с тобою.
– Живи, – сказал Епифаний.
– Может, ты на меня испытание наложишь? Что у вас за самое строгое почитается?
Епифаний улыбнулся.
– Строже столпничества ничего не бывает… Если выспался, ступай к реке. Погляди на ее красоту. Там и Богу помолись. Квас – в корчаге, рыба – в горшке.
И заснул.
Квас был крепок и приятен – ягодный.
В узкое оконце, через бычий пузырь свет шел несмелый, но ровный. Савва сладко зевнул и вышел на волю. Небо и река, словно раскрытые створки жемчужницы, мерцали чудным святым светом. Савва сел на берегу реки, свесил с обрыва ноги.
Берег был усеян высушенными ветром, солнцем, морозом деревьями.
– Что же ты берега не жалеешь? – сказал Савва реке, жалея погибшие деревья, и тут его осенило: «Поставлю-ка я себе столп!»
Он сходил в избушку, нашел топор и принялся за дело.
Когда Епифаний пробудился – столп уж был готов. Савва вкопал в землю пяток елок, каждая чуть потолще хорошей слеги, устроил в двух аршинах от верхушек настил. Вместо лестницы – удобные сучки. Епифаний удивился: скор пришелец и неистов. А Савва, поглядывая сверху вниз, вообразил себя пустынножителем и распевал молитвы, какие только знал.
Епифаний ушел в лес, примолк и Савва. Попробовал о вечности думать, о душе – перед глазами встали Енафа, весь его молчащий стол. И загляделся Савва на речную даль, сел, задремал.
Пробудила его – сырость. Небо от края до края серое, дождевая пыль сплошняком. Реки не видно. Изба едва мерещится.
Епифаний принес еду и овчину:
– Укройся!
В шубе теплее, но дождь все сильней да сильней. Назавтра так и не унялся, на третий день тоже.
– Хорошо столпникам в Палестинах! – сказал с досадой Савва и сошел на грешную землю.
Исповедался Епифанию во всех грехах. И монах сказал ему:
– Молись, Бог простит тебя.
Но Савва только плюнул под ноги, взял рыбы на дорогу и ушел к морю. Решил вернуться на остров Кий.
Может, и вернулся бы, да ладьи своей не сыскал. То ли унесло, то ли рыбаки увели.
Посидел на бережку, вспомнил все свои безобразия: уж наверняка послали Никону известие о его гибели. Новый прикащик разбираться с ним долго не станет, еще и на Соловки упечет, в каменный мешок.
– Не было тебя, остров Кий, – сказал Савва. – А может, и всей жизни моей не было.
Так и вернулся к Епифанию.
19А где же, где же протопоп Аввакум со своею Анастасией Марковной, с детьми Иваном, Агриппиной, Прокопием, Корнилкой? А все там же – на корабле судьбины. Гнало тот корабль бурей все дальше и дальше от милой родины, от церквей с золотыми куполами, от домовитых людей, от всей русской жизни.
Ребята в дороге росли незаметно. Старшим было тринадцать, двенадцать, девять, младшему – четыре года. Аввакум, затаясь сердцем, ждал, что о нем забудут в переполохе воеводского отбытия. Енисейск – городок крепкий, деревянные стены крыты тесом. Одна сплошная башня по всей ограде. Жизнь устоялась, успокоилась.
Да и что такое протопоп для Российского государства? Сосна в бору. Но ох как зряча злоба! Она и в подлесок сунется, коли в лесу не сыщет. Сам святейший Никон вспомянул Аввакума и, не имея власти сдунуть непокорного, как пылинку, с самой земли – из Енисейска вытряс. Даже Якутск для протопопа был слишком хорош. В Дауры спихнул. В поход. С семейством, с малыми детьми, в трясины и пучины, под стрелы иноверцев, под десницу Афанасия Филипповича.
Протопопа отправили с последними судами, везшими продовольствие Пашкову. Отправили честь по чести, с государевым жалованьем – шесть пудов соли дали и дощаник – суденышко невеликое. Тот самый корабль, что во сне себе высмотрел.
Плыть хорошо!
В добрую погоду, под парусом – течешь с рекою, как облако в поднебесье.
– Вот тебе и Тунгуска – дикая река! – Аввакум блаженно щурился на светило, отирая с шеи благостный пот.
Берега стояли громадные. Лес, как войско перед врагом, – зело грозен, но и тих безмерно.
– Батюшка! Батюшка! – прошептал, бледнея, старшой сынок – Иван.
На каменной круче, заслоня глаза лапою, стоймя стоял здоровенный медведь.
– Любопытствует! Хозяин здешний.
– Петрович, неужто не боишься? – удивилась Анастасия Марковна.
– Который далеко, того не боюсь, – совсем развеселился Аввакум. – Ах, славно на воде! Меня к водам-то с детства тянуло.
– Вот и плаваем.
– Да нет, Марковна. Я про другое… Сколько мне тогда было – с Прокопку. Мы и от Волги-то далеко жили, но дохнуло вдруг на меня, Марковна, таким великим водным духом, что все во мне вскрутнулось, как в омуте. С той поры я все к отцу ластился, просил на Волгу взять. Почему-то понял, что не с Кудьмы пришел тот ветер. – Аввакум расстегнул рубаху на груди, оглядел ребятишек. – Снимайте, снимайте свои одежки, лето, чай! Мошку ветром сносит… Взял меня однажды отец на Волгу. В Лысково с ним ходили. Пеши! Отец на ногу был скор. Первый раз я тогда в Волге купался. Приобщился к России-матушке…
Примолк.
– Что же дальше-то? – спросил Иван, закидывая в реку удочку.
– Отец был добрый человек. Прихожане его любили. Но кто не без греха… Сапоги он себе на базаре купил, да, прежде чем покинуть Лысково, выпил чарку на дорогу. Где выпил, там и оставил сапоги. Идем восвояси. Я помалкиваю, но – вздыхаю. Отцу же и вздохи мои показались укором. Кричит: «Иди сюда, сей же миг прибью!» Я не иду. А он пуще сердится. Что делать, покориться батюшкиной воле – страшно, не покориться – грех. Вот и подошел я к нему, как велено было. Взял меня отец за ухо и потянул за собою, не хуже упрямого быка. Я уж бегу, а он пуще моего спешит. Слезы из глаз сами собою льются, но молчу. Отец и опамятовался. Упал мне в ноги и вопрошает: «За что я тебя мучаю?» Криком кричит: «За что?» А я бы и сказал, да слов нужных не разумею. Уснул отец прямо на дороге. А проснулся – выздоровел от своей болезни и говорит: «Аввушка, пошли грибов наберем, с пустыми руками стыдно домой явиться». Так мы две рубахи белых принесли, батюшкину и мою.