Вадим Бойко - После казни
Невероятным усилием воли сдерживаю себя, не набрасываюсь сразу на еду, как обычно делают все доходяги, а ставлю миску с баландой на окно и принимаюсь мыть кессель, пока в кране есть вода.
Холуи ушли. Я остался один. Мою свой кессель и то и дело посматриваю на миску с баландой. Неожиданно почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Поворачиваю голову и вижу старого бородатого еврея, который сидит на унитазе и корчится от боли. Видно, бедняга страдал дизентерией и к тому же вынужден был скрывать свою болезнь. Заболеть чем-либо подобным было равносильно смерти. Больных убивали либо живьем отправляли в крематорий, считая такой способ борьбы с заразой самым эффективным.
Взгляд старика был прикован к моей миске; большие темные глаза заволокло такой печалью, такой тоской, что мне стало не по себе. Он что-то бормотал про себя, время от времени произнося вслух отрывочные фразы на родном языке. Я был молод и мог на что-то надеяться… А на что мог надеяться этот старый, несчастный, больной еврей? Часто бывало так: когда мне казалось, что я совсем огрубел и очерствел, привык к своим и к чужим страданиям, что мне на всех наплевать, лишь бы выжить самому, я начинал люто ненавидеть себя. «Шкура, жалкий подонок!» — твердил я сам себе… И теперь перед этим больным стариком я чувствовал угрызения совести.
Он весь дрожал, почерневшие губы беззвучно шевелились. Глаза смотрели на меня с такой мольбой, что решение созрело молниеносно. Беру миску и протягиваю старику. Из его глаз выкатываются две маленьких слезинки, он ловит мои руки, пытаясь их поцеловать.
Я вырываюсь от него, поворачиваюсь лицом к окну и молча глотаю слезы. Слышу, как старик жадно хлебает мою баланду. Не прошло и минуты, как он все съел и поставил на окно пустую миску, потом охнул и схватился руками за живот….
Тем временем в туалетную в одних трусах вошел блоковый староста Пауль в сопровождении Янкельшмока.
Вид Пауля внушал ужас.
Он удивленно уставился на старика, корчившегося на унитазе.
— Что ты здесь делаешь, паскуда? — прохрипел Пауль.
Старик задрожал так, что было слышно, как стучат зубы.
— …Я… простите… я… ничего, пан начальник, я… — пролепетал старик в страхе. — Чуть прихворнул…
— А ты что, порядка не знаешь? Почему не обратился в ревир?[46]
Пауль прекрасно знал, что обратиться в ревир означало самому себе подписать смертный приговор.
Старик так растерялся, что даже забыл подняться и подтянуть штаны. Его мертвенно бледное лицо покрылось капельками пота. Губы дрожали, а он еще пытался изобразить на своем лице подобие улыбки.
— Простите, герр блокельтестер… я сейчас исчезну. Я ж ничего, я не знал… Я здоров, это только так…
Янкель, презрительно искривив свои толстые губы, смотрел на старика, как на вредное насекомое, которое немедленно нужно раздавить.
Не говоря ни слова, Янкель схватил беднягу за шиворот и потащил к ящику с хлоркой. Старик что-то лепетал, пытаясь поцеловать руку Янкелю.
— Глотай, падло! — И показал на хлорную известь.
Еврей послушно набрал полный рот хлорки и стал ее жевать.
— А теперь пошли, прополощешь рот, — сказал Янкельшмок и погрузил голову старика в бочку с водой. Тот, видимо, сразу же захлебнулся и начал пускать пузыри. Янкель на мгновение вытащил свою жертву и закричал:
— Пауль! Да у него золотые зубы. А ну, падло, открой свою плевательницу пошире, пускай пан староста увидит, — деловито произнес холуй. — Да там и пломбы. Э нет, так не пойдет. Это надо проверить.
— Принеси щипцы! — велел Пауль. Еврей упал на колени и начал умолять старосту сжалиться над ним.
— Ну зачем тебе зубы, дурень? — утешал его Янкель. — Все равно есть нечего.
Горемычный, чувствуя приближение смертного часа, поднял отчаянный крик. Янкель схватил его за ноги ниже колен, поднял и опустил головой в бочку. Некоторое время слышалось бульканье, затем и оно прекратилось.
— А ты чего здесь торчишь? — Староста только теперь заметил меня. — Марш отсюда!
Я пулей вылетел из туалетной и через минуту уже лежал на аппельплаце среди других узников. Меня трясла лихорадка…
Перед вечерним аппелем Пауль приказал нам строиться «на медосмотр». Эта операция сводилась к тому, что Янкель, Плюгавый и еще три холуя перегоняли пятерки узников с одной стороны площадки на другую. При этом они внимательно заглядывали в рот каждому. В результате «медосмотра» было обнаружено шесть «золотых гефтлингов»… Эти недосмотры эсэсовского контроля наверстывали Пауль и его подручные. Обнаруженное золото становилось добычей старосты блока.
Шестерых узников повели на «собеседование» в туалетную комнату. Вскоре пятеро из них вернулись с окровавленными ртами, а шестой навсегда распрощался с жизнью…
Глава 11
Не верилось, что пошел только четвертый день моего пребывания в Освенциме. Сколько горя и мук пришлось испытать за это время! В моем слабом, измученном теле угасали последние силы. А умирать так не хотелось!
Я лежал на площадке перед блоком. Вокруг меня вповалку лежали иссохшие, опухшие от голода люди с погасшими глазами. Лежали молча, неподвижно, стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить жалкие остатки сил.
Глядя на этих страдальцев, которых ждет неминуемый конец в крематории, я знал, что каждый из них, как и я сам, на что-то надеется, ждет чуда. Иначе почему не кончить со всем этим сразу?
С двух сторон наша площадка была ограничена каменными стенами двухэтажных блоков — нашего и соседнего — четвертого. С третьей открывалась панорама лагеря с видом крематория; четвертой стороной площадка упиралась в многорядные проволочные заграждения, над которыми возвышалась вышка часового. Его пулемет был нацелен прямо на нас.
Мой взгляд остановился на вышке. Время от времени часовой попивал из термоса и от нечего делать напевал скрипучим голосом песенку, всего в несколько слов: «Эс, гейц аллес форибер, эс гейц аллес форбай, нах дем айн децембер комт иммер видер айн май», что означало: «Все проходит, все минует, а после каждого декабря неизбежно наступит май…»
Да, май придет, будут весны, много весен, но для кого? Для убийц они будут цвести на земле? А наш пепел развеют по полям Германии?
Эсэсовец перестал петь. Облокотившись на пулемет и безмятежно зевая, он некоторое время глазел на нас, явно томясь от скуки. Но вот он достал из ранца полбатона, завернутого в газету. Газету разложил на перилах вышки и стал крошить хлеб на мелкие кусочки, как крошат его голубям. За ним наблюдали сотни пар глаз.
Нашу площадку отделяла от проволоки полоса; смерти. Она была шириной в четыре метра, проходила по всему периметру проволочного заграждения и со стороны территории лагеря обозначалась белой линией. Так на стадионах разграничивают одну от другой гаревые дорожки. На белой линии лагерной полосы смерти стояли белые таблички с нарисованными на них чёрными черепами со скрещенными костями, подобные тем, какие бывают на столбах высоковольтных линий. Если кто-либо из узников переступал полосу, по нему стреляли без предупреждения. Полоса смерти преграждала подступ к проволочным ограждениям.