Вера Смирнова-Ракитина - Авиценна
Абу-Али поднял склоненную голову. Долг врача, как всегда, победил.
— Если повелитель болен, я обязан быть у его постели, — решительно сказал он. — Завтра я сам пойду во дворец. Сегодня моя последняя свободная ночь. И я в твоем распоряжении, друг, — поклонился он хозяину.
Возвращение Абу-Али во дворец было встречено так, словно бы ничего не случилось. Больной эмир ворчал, ныл, жаловался, как обычно, на всех окружающих, а после своего выздоровления опять навязал Абу-Али пост везира и как ни в чем не бывало уверял его в своем особом расположении. Истинная причина этого расположения заключалась, пожалуй, в том, что купечество, доказавшее свое доверие ученому и поддержавшее его во время опалы, снова пообещало эмиру заем в случае восстановления Ибн Сины на посту везира. Абу-Али не мог забыть, что своим освобождением он обязан купцам. Делать было нечего, — чтобы отплатить за услугу, пришлось принять эту хлопотливую должность.
Но теперь в его душе не было той горячности, с которой он раньше занимался делами государства. Он убедился, что здесь, в Хамадане, все его усилия, направленные на улучшение жизни народа, встретят постоянное сопротивление придворных. Знатные тупицы никогда не задумаются над тем, как вывести страну из тяжелого полуголодного существования. Абу-Али одному не пробить стены косности и непонимания. К тому же трудно забыть обиду, нанесенную ему правителем.
Дни Абу-Али проводил за работой во дворце или в диване. Но по вечерам к нему сходились гости. Он любил собирать у себя местных ученых и молодежь. Все это были люди, которые хотя бы отчасти понимали его. Многие из молодых людей Хамадана слушали его лекции в глухие ночные часы — единственно свободное время ученого.
Иные гости приходили в дорогих одеждах, другие в скромных затрепанных халатах — хозяин одинаково радушно встречал как тех, так и других. За его столом хватало места и для старого философа и для юного талиба[49] медресе.
Но ночные часы были так быстротечны в сравнении с суетливым днем! Как ни был мил воздух собраний, посвященных науке, искусствам, государство властно требовало внимания. Своих забот ни на кого не переложишь, ответственности везира с себя не сбросишь. Приходилось возвращаться к постылым обязанностям первого сановника страны.
Казна опять была пуста. За время отсутствия Абу-Али никто не побеспокоился об ее пополнении, хотя это и было прямой обязанностью Тадж-ул-Мулка. Власти забросили начатые было оросительные работы. В Хамадане повторился недород.
Присмиревшие после возвращения Абу-Али на пост везира военачальники снова начали поднимать голову и уговаривать эмира собраться в поход, соблазняя его недалеким и богатым Таримом.
— Я знаю, что ты против войны, — не глядя ученому в глаза и криво усмехаясь, сказал как-то Шаме. — Я не собираюсь советоваться с тобой об этом. Я пойду в поход, взяв с собою Убейдаллаха ат-Тейми, а га останешься здесь. Я хочу быть уверенным в том, что страна моя в верных руках.
Голос эмира задрожал, и Абу-Али услышал в нем подлинное, непритворное волнение. Он всмотрелся в лицо Шамса. Оно было болезненным, бледным, одутловатым.
«Ему уже, кажется, недолго ходить в походы, и, вероятно, он чувствует это», — подумал ученый, а вслух произнес:
— Ты совсем не думаешь о своем здоровье, повелитель, между тем годы идут, и ты не становишься здоровее.
Эмир Шаме махнул рукой.
— Мне надоело голодать и пить твои микстуры. Удачный поход вылечит меня лучше, чем все врачи… Я хочу, — немного помолчав, начал он снова, — чтобы ты приглядел здесь за Тадж-ул-Мулком. Иногда мне приходит в голову, что он не прочь был бы передать трон моему сыну, не дожидаясь времени, назначенного аллахом. Уж слишком он очаровал мальчика и вошел к нему в доверие. Такие вещи бесцельно не делают. Сама привязан к тебе, поговори с ним… Может быть, он перестанет слушаться Таджа…
— Я давно предупреждал тебя об этом, повелитель. Боюсь, не поздно ли сейчас…
— Я знаю, — ответил Шаме, виновато поглядывая на Абу-Али. — Я знаю, ты всегда бываешь прав. Зря я не слушался тебя раньше, когда я был сильнее и страна моя тоже была сильнее и богаче… Вернувшись из похода, я буду править по-другому…
Это был один из последних разговоров Ибн Сины с эмиром.
Уже через несколько дней Шаме объявил о выступлении в поход.
На равнине под стенами Хамадана выстроилось войско, готовое в путь. Звуки барабанов и карнаев[50] оглашали огромную площадь, занятую отрядами эмира. Плясали на месте застоявшиеся кони, сдерживаемые тугими поводьями. Солнце играло на медных и стальных шлемах, щитах и конской сбруе. По дороге, уходившей на юго-запад, тянулась нескончаемая вереница обозных верблюдов, посланных вперед, чтобы не задерживать движения войска.
Из городских ворот выехал отряд всадников. Это был Шаме, его приближенные, хаджибы и телохранители Эмир сидел довольно прямо на своем жеребце, но невдалеке стояла крытая повозка, куда повелитель должен был пересесть в пути. Его пышный тюрбан, алый бархатный чапан, меч и сбруя коня сверкали бесчисленными драгоценностями, так же как и одежда его свиты. Все это придавало походу вид увеселительной прогулки. Сзади эмира, поднятое лихим наездником, развевалось яркое шелковое знамя, шитое золотом.
Эмир дал повод коню, и тот легко вынес его вперед. Оглушительно завыли карнаи Гарцуя перед неподвижно стоящими войсками, Шаме выхватил свой меч и трижды взмахнул им в воздухе Хаджибы отдали команду, повторенную сотниками, десятниками, и войско двинулось.
Мимо Абу-Али промчались командиры. Один из них, сверкнув зубами и белками глаз, помахал ему рукой. Ученый узнал хаджиба личной охраны эмира.
Везир провожал Шамса до первого села. При прощании эмир не напомнил ему о своей просьбе, но так поглядел на него, что Абу-Али понял все без слов. Глаза Шамса выражали тревогу.
Абу-Али почтительно поклонился, прижимая руку к груди. Эмир несколько повеселел.
— Я верю тебе, — шепнул он, выходя из палатки, где происходило прощание.
Не прошло и десяти дней, как тело Шамс-уд-Давла — раздутый, полуразложившийся труп того, кто почти двадцать пять лет правил Хамаданом, — солдаты на руках принесли в столицу.
Похоронный поезд сопровождали войска, самовольно прервавшие поход и устремившиеся назад, присягать новому повелителю, маленькому сыну Шамса — Сама-уд-Давла.
Похороны и присяга были как бы личным торжеством Тадж-ул-Мулка. Все эти дни он вел себя так важно и многозначительно, словно присягали ему, а не наследнику эмира. Он не скупился на самые доброжелательные улыбки и обещания. Он даже похлопал по плечу Абу-Али и уверил его, что они прекрасно будут работать вместе. Не зря Тадж-ул-Мулк столько лет обвораживал женское население дворца. Вдова Шамс-уд-Давла безоговорочно передала юного правителя заботам Тадж-ул-Мулка. Бывший казначей стал самым важным лицом в государстве.