Борис Дьяков - Повесть о пережитом
— Я не психиатр, — ответил Бережницкий, — но тут, по-моему, играют роль нервы, всякого рода ассоциации… Обычно память щедро возвращает то, что связано с тяжелыми воспоминаниями… А почему вы спросили? Я вижу, вам хочется трепать свои нервы?
— Нет, доктор… Просто… очень хочется жить.
— Тогда давайте лечиться, а не заниматься экскурсами в прошлое. Проше пана!
Бережницкий осмотрел рану. Досадливо почесал в затылке:
— Эх, пенициллин нужен…
— Был пенициллин. Офицер сказал — не положено.
— Отобрал?.. Пся крэв! — выругался он. — Вы имеете полное право пользоваться присланным лекарством!
— Неужто у меня еще осталось на что-то какое-то право? — с горечью заметил я.
Бережницкий быстро вышел из комнаты. Вскоре вернулся с моей коробкой.
— Половину отдал… Лагерный крук!..[26] У начальника режима дочка заболела ангиной. Понятно? Вот так-то…
Он тут же начал вводить мне пенициллин.
Наступила осень. Вторую неделю, почти не прекращаясь, шел мелкий дождь. Однажды прогудел ливень, а потом опять заморосило. В бараках — вспотевшие окна, на полу — грязные следы подошв. В сушилке не успевали высыхать ни бушлаты, ни обувь. В зоне — топкая грязь. Чуть переставал дождь — налетала мошка. Она ухитрялась залезать не только под накомарники, но и в туго стянутые веревками кирзовые ботинки. По утрам тучами скапливалась возле рукомойников во дворе. Умываться надо было мгновенно: мошка жалила лицо. Даже в столовой в мисках попадались черные точки…
Ходили на работы под лай овчарок, под дулами автоматов. Строили дорогу, конюшни, склады, валили лес, валились сами.
Да, вот она — штрафная колонна 043! Про нее говорили: «Кто на сорок третьей не был — тот будет, а кто был — тот не забудет!»
В бараке, куда меня поместили, стоял у окна длинный, вроде кухонного, стол. Вдоль стен громоздились старые, почерневшие вагонки. Они скрипели, шатались. Первое время я не интересовался теми, кто меня окружал. Все казались одинаковыми серыми тенями. Затем постепенно начал различать…
Над всеми в бараке главенствовал инженер-москвич Кузьма Владимирович Филиппов — коренастый, мрачный человек. С тоской вспоминал Москву, родных, часто повторял, словно заучивал наизусть, номер своего домашнего телефона… Здесь Филиппов был прорабом. Ходил на самый трудный участок — прокладку дороги в тайге. Возвращался изнеможенным. Отдыхать сразу не ложился, долго сидел с нарядчиком, планируя работы на завтра.
— Надо, чтобы всегда хотелось работать, — говорил он. — Тогда, выживем… Коль руки двигаются, то и зубы жуют!
На одной вагонке со мной помещался белорус Гриша Спиридович. Носил он брезентовые цвета хаки сапоги, ватник с короткими рукавами, ходил быстро, почти стремительно, слегка кренился набок. Привезли его с другой штрафной — 08, реорганизованной в лагерный пункт для женщин. Там он прокладывал бетонную трубу, рыл канаву в болоте. Здесь пришлось одному вести все материально-финансовое хозяйство лагпункта. Еле выпросил в помощь украинского паренька Илью Осадчего. А тот — язвенник: день работал, два — на вагонке в бараке валялся, стонал.
Иногда подсаживался ко мне перемолвиться словом Михаил Григорьевич Купцов, в прошлом заместитель начальника Главхлопка СССР: бородка клинышком, в мелких колечках, во рту трубка. Мускулы словно сталью налиты. Здороваться с ним за руку надо осторожно: может пальцы раздавить! Удивлялись: как сумел он сохранить богатырскую силу? Ведь с тридцать седьмого прошел, как и многие другие, все круги тюремного ада, на Колыме в каторжном труде изводился, голод и мороз грызли его, а вот поди ж ты: атлет и только! С детства, говорит, закалялся, горячий уголь держал на ладони, купался в проруби. Внешне Купцов поразительно спокойный, уравновешенный. Следователи называли его «человеком без нервов». А в лагере у него все-таки душа сдвинулась с места: выдавали глаза.
— Ты же старый большевик, — однажды сказал я. — Не веришь?
— Верю! Но не дождусь. Мотор пошаливает, братец мой…
Купцов выработал в себе холодное равнодушие ко всему происходящему вокруг: не обращал внимания на придирки надзирателей и начальника режима, ни от какой работы не отказывался, никогда никого ни о чем не просил. Только, пожалуй, не мог спокойно смотреть, как, впрочем, и многие из нас, на трапезы Дрыги — жирного дылды в тельняшке. Дрыга на правах заведующего столовой приносил в барак миску с жареной картошкой. Как бы дразня нас, с чавканьем уплетал этот «деликатес», сдабривая чесноком. Картошку (ее вкус все позабыли) умудрялся добывать за зоной, а чеснок выпрашивал у заключенных из посылок. Попробуй не дать!
Делил с Дрыгой яства мадьяр Шарсеги, его прислужник, — «шестерка», личность во всех отношениях темная: умел ладить с надзирателями и во всеуслышание нес всяческую антисоветскую ахинею.
Часто вспоминали в бараке кинодраматурга Михаила Берестинского. На пересылке он разругался с офицером и попал на штрафную. Начальник лагпункта Петров, не успели Берестинского ввести в зону, вызвал к себе.
Петров избегал появляться среди заключенных. Но когда вынуждали обстоятельства, шел по зоне широкими, тяжелыми шагами — высоченный, длиннорукий, с опущенной головой. Под накомарником, спускавшимся белой занавеской с фуражки до половины груди, можно было разглядеть суровое, настороженное лицо. Разговаривал Петров с заключенными обычно презрительным тоном, с подковырками.
И Берестинского, когда тот вошел в кабинет, Петров измерил с ног до головы уничижающим взглядом. На приветствие не ответил. Уставился колкими глазами в формуляр.
— Так, так… Берестинский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель? И Михаил Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно… Ты что же это, инженер, все из головы сочинял?
— Из головы.
— Ну хорошо-с… Какую же тебе работенку подбросить, а? Чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович?.. Значит, таким манером: завтра с утра начнешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?..
— Думаете сломить? — Берестинский гневно посмотрел на Петрова. — Я был, есть и останусь советским до самой смерти. Мои фильмы ставили и будут ставить. А ваше издевательство презираю!
До зимы Берестинский работал ассенизатором. Потом начальник смилостивился: назначил кострожогом на общих работах. Берестинский с помощью вольных служащих отсылал письмо за письмом в Москву. Его сажали за это в карцер. Он все равно продолжал писать. В июне, за несколько дней до того как меня привезли на штрафную, Берестинского отправили в Тайшет.