«Чувствую себя очень зыбко…» - Бунин Иван Алексеевич
В основе его натуры, повторяю, лежала жизнерадостность. Как только чувствовал он себя мало-мальски сносно, он преображался.
Но помню и его молчание, покашливание, прикрывание глаз, думу на лице, спокойную и печальную, почти важную. Только не “грусть”, не “теплоту”, не “задушевность”.
Крымский зимний день, серый, прохладный, сонные, густые облака на Яйле. В чеховском доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгении Яковлевны. Он, без пенсне, сидит в кабинете за письменным столом, не спеша, аккуратно записывает что-то. Потом встает, надевает пальто, шляпу, кожаные мелкие калоши, уходит куда-то, где стоит мышеловка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад, вплоть до ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Осторожно бросает туда мышь и, внимательно оглядывая молодые деревца, идет к скамеечке среди сада. За ним бежит журавль, две собачонки. Сев, он осторожно играет тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усмехается: блохи ползут по розовому брюшку… Потом, прислонясь к скамье, смотрит вдаль, на Яйлу, подняв лицо, что-то спокойно думая. Сидит так час, полтора…
Была ли в его жизни любовь страстная, “романтическая”, слепая?
Думаю, нет. И это очень знаменательно. А жаждать такой любви он, несомненно, мог. Удивительно знал он женское сердце, тонко и сильно чувствовал женственность, много было любивших его, и редко кто умел так, как он, говорить с женщинами, трогать их, входить с ними в душевную близость…
Не в том ли разгадка, что уж очень зоркие глаза дал ему Бог?
“Любовь, – писал он в своей записной книжке, – это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь”.
Что думал он о смерти?
Много раз старательно твердо говорил он мне, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор:
– Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие – вздор.
Но потом несколько раз еще тверже говорил прямо противоположное:
– Ни в каком случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие – факт. Вот погодите, я докажу вам это…
Последнее время он часто мечтал вслух:
– Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот…
До самой смерти росла его душа.
Его “Архиерей” прошел незамеченным – не то что “Вишневый сад” с большими бумажными цветами, невероятно густо белеющими за театральными окнами. И кто знает, что было бы, не будь “Винта”, “Мужиков”, Художественного театра!
“Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, которая живет теперь в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходить на выгон с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят… И ей в самом деле не все верили”.
Это из его “Архиерея”.
Последнее письмо я получил от него в середине июня 1904 года, живя в деревне. Оно было коротко и, как всегда почти, шутливо; между прочим, в нем сообщалось, что чувствует он себя недурно, что для него заказан белый костюм… Четвертого июля я поехал верхом в село на почту, забрал там газеты, письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, – и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу…
Смерть его ускорила простуда. Перед отъездом из Москвы за границу он пошел в баню и, вымывшись, оделся и вышел слишком рано: встретился в предбаннике с Сергеенко и бежал от него, от его навязчивости, болтливости…
Это тот самый Сергеенко, который много лет надоедал Толстому (“Как живет и работает Толстой”) и которого Чехов, за его худобу и длинный рост, называл так:
– Погребальные дроги стоймя.
Конец Мопассана
Мопассан скончался в Париже, в лечебнице доктора Бланша, тридцать пять лет тому назад.
Литературное и светское общество того времени было чрезвычайно взволновано этой смертью и всем тем, что ей предшествовало.
Взволновано, главным образом, потому, что обстоятельства болезни знаменитого писателя содержались в глубокой тайне.
Рассказывали тысячи небылиц, объявляли Мопассана сумасшедшим задолго до того, как он стал им, даже присылали ему на Ривьеру, куда послали его врачи, вырезки из газет, где говорилось, будто он уже сидит в сумасшедшем доме, распускали слухи, что “этот кумир женщин, певец радости жизни” лижет стены своей камеры, находится в состоянии полного идиотизма. Потом всеми способами пытались проникнуть к нему в лечебницу…
Что же происходило на самом деле? Как провел последний год своей жизни этот “воплощенный идеал своей эпохи”, как называли его многие? Что такое было его таинственное безумие? Откуда было оно у этого сильного, жизнерадостного человека, неутомимого спортсмена, неутомимого любовника?
Жорж Норманди впервые открывает нам тайну последних дней Мопассана в своей новой книге о нем.
Мать Мопассана, Лора де Мопассан, о которой Норманди говорит, что она достойна разделить славу своего сына, так как это она развила и воспитала в нем его замечательные качества и любовь к литературе, всю жизнь страдала таинственной болезнью, мало известной в то время и теперь именующейся базедовой. Признаки этой болезни выражаются в увеличении сердца, глаз, шеи и “делают взгляд блестящим и неподвижным, а выражение лица трагическим”.
Болезнь эта делает нервную систему необычайно чувствительной, парализует мускулы лица и глаз, делает больного раздражительным, неспособным долго оставаться на одном месте, бывает причиной сильных головных болей, нарушает все главные отправления организма.
Об отце, Густаве де Мопассане, известно очень мало. Он скончался в параличе, глубоким стариком, в Сент-Максиме. Брат Мопассана, Эрвье, в цвете сил и здоровья внезапно заболевает (от солнечного удара, по уверению родителей) и через несколько месяцев умирает в доме для умалишенных. Смерть эта производит сильное впечатление на Мопассана – в лечебнице доктора Бланша, в бреду, он постоянно возвращается к покойнику брату, к его могиле.
Остается дядя по матери, Альфред Ле Пуаттевен, необычайное сходство с которым Мопассана обращает всеобщее внимание.
Сходство это так велико, что Флобер пишет его матери, подруге своего детства: “Несмотря на разницу в нашем возрасте, я вижу в твоем сыне «друга». К тому же он так напоминает мне моего бедного Альфреда! Меня иногда потрясает это сходство, особенно когда он опускает голову, читая стихи”.
Норманди говорит больше:
“Есть какой-то ужасный рок в том, что малоизвестная жизнь Альфреда Ле Пуаттевен есть как бы точный эскиз славной жизни Мопассана, который и физически поразительно походит на своего дядю”. Жизнь Альфреда была в высшей степени мучительна своей нервностью, постоянным самоанализом, раздвоением, невероятной чувствительностью, раздираемая самолюбием и непомерной гордостью, “этим великолепным недостатком всего его рода”, отличалась беспорядочностью, неумеренностью, “эксцессами всякого рода”, дебошами и оргиями.
Такова наследственность Мопассана.
Был ли он болен базедовой болезнью?
Этот вопрос ставится неоднократно, но, однако, точного ответа на него врачи не дают.