Константин Поливанов - Пастернак и современники. Биография. Диалоги. Параллели. Прочтения
Стихотворение «Воробьевы горы» из «Сестры моей – жизни» неоднократно привлекало внимание исследователей пастернаковской поэзии, подробно его разбирали Nils Ake Nilsson («It is the World’s Midday»: Pasternak’s poem «Sparrow Hills» // Russian Literature. 1992. XXXI) и A. K. Жолковский в статье «Грамматика любви». Позволим привести здесь изложение содержания стихотворения, сделанное М. Л. Гаспаровым: «Тема стихотворения – надо наслаждаться любовью, пока не кончились лето, молодость, праздник». М. Л. Гаспаров описывает развертывание темы по строфам следующим образом: (1) будем наслаждаться, молодость («лето») не вечна; (2) старость страшна – (3) поэтому будем счастливы сегодняшним днем («это полдень мира»); (4) Воробьевы горы – лучшее место для этого – (5) и не случайно, а в лад всему мироустройству. От начала к концу усиливается мотив божественности природного мира: (1) обезбоженный быт (не случайна двузначность прилагательного «низкий»), (1) обезбоженная природа, (3) мысли – ввысь, и там – стихия того же леса, (4) переход из мира культуры в мир природы (не случайны двузначности: «служат сосны» – как трамвайщики или как священники? – «воскресенье» – выходной день или возрождение к жизни?), (5) этот мир природы создан таким свыше (не случайны две последовательности образов от «высших» к «низшим»: «полдень, Тройцын день, гулянье» и «чаща, поляна, мы, <простонародные> ситцы») – то ли извне («пролит с облаков»), то ли самопроизвольно («задуман чащей» и т. д.). Вертикальные движения взгляда вверх (3) и вниз (5), может быть подсказаны зрелищем с Воробьевых гор вниз, на Москву. В лексике соседствуют приметы высокого слога: «влечем», «прорицанья», «звездАм» и «пресЕклись» (ударение), «вскинуть», – с приметами разговорного – «рукомойник», «где глаза твои?», «дальше им нельзя», «Тройцын» (вместо Троицын).
Ниже мы попробуем, опираясь на выявление используемых Пастернаком культурных и литературных традиций, объяснить появление тщательно проинтерпретированных А. К. Жолковским пронизывающих весь текст стихотворения эротических мотивов – от «сексуального буйства молодости», «страха перед старческим бессилием» и «эпикурейской эротики жизненного полдня», которые все примиряются «верой во всемогущий мировой эрос». При интерпретации следует обратить внимание на место стихотворения в книге «Сестра моя – жизнь», значение праздника Троицы, а также на отмеченные Гаспаровым соединение высокой и разговорной лексики наряду с соседствующими и сменяющими друг друга движениями взгляда и «одухотворения» снизу вверх и обратно.
Представляется существенным и учет обнаруживаемых в тексте «Воробьевых гор» реминисценций со стихотворениями Н. Некрасова, А. Майкова, Л. Мея, Я. Полонского, К. Случевского, С. Надсона, И. Северянина и В. Маяковского, написанными шестистопным хореем. Для интерпретации стихотворения, конечно, важна и чисто биографическая подоплека: Воробьевы горы, в 1917 году пригородная местность на юго-западе Москвы, были, по воспоминаниям Елены Виноград (героини стихов «Сестры моей – жизни»), одним из постоянных мест их прогулок с Пастернаком весной 1917 года, естественно, легко можно предположить, что они были там и 21 мая, на которое приходилась в тот год Троица.
В то же время необходимо помнить, что Пастернак предлагал рассматривать «Сестру мою – жизнь» не только и даже не столько как книгу любовных стихов, а как книгу о революции, о революционном лете. Соответственно стихотворение о народном гулянье в день празднования Троицы, да еще и занимающее фактически центральное место в книге, следовало бы рассмотреть в этой смысловой плоскости. Праздник Троицы связан с сошествием на апостолов Святого Духа, после чего они получили чудесное умение проповедовать христианство на разных языках, что легко может быть сопоставлено и с революционной идеей просвещения масс, которым в результате революции открывается скрытая прежде высокая культура, и со всеми «верхне-нижними» мотивами стихотворения. Преодоление границ города – деревни, выход за пределы городской в народную или природную стихию («пресеклись рельсы городских трамваев… дальше служат сосны…») также может осмысляться в ряду «достижений» революции. Следует учесть и то, что Троица издавна была одним из праздников как в Европе, так и в России, где переплелись «высокие» христианские представления и обряды с «низкими» народными, языческими. Некоторые из последних, вплетясь в христианский ритуал, были сакрализованы (подобно «поднятому с пыли низкому реву гармоник» в пастернаковском стихотворении) – например, приносимые из-за города (!) березовые ветви (ср.: «задуман чащей» и «ветки отрывая»), которые ставились в церкви, ими украшались иконы в домах. Другие сохранялись как вовсе не церковные, но это не мешало их стойкости – ритуальная эротическая разнузданность русальной, троицкой недели (время праздника холостой молодежи) сопоставляется этнографами с соответствующими обрядами Святок (Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. СПб., 1995. С. 137–142). Из последних для нас особенно интересны все обряды переделывания старых в молодых (Там же. С. 130), ритуальные насмешки молодежи над стариками позволяют нам связать и эротические мотивы, и мотивы противопоставления старости – молодости в пастернаковском стихотворении с описываемым народным праздником.
Теперь рассмотрим ряд стихотворений второй половины XIX – начала XX века, написанных, как и «Воробьевы горы», шестистопным хореем с цезурой (размер не слишком распространенный, за пределами нашего рассмотрения окажутся несколько стихотворений Плещеева, одно – Тургенева, одно – Жуковского и несколько стихотворений Надсона), в которых содержатся мотивы, совпадающие с мотивами пастернаковского текста. Соединение эротических мотивов с мотивами народных верований и противопоставления старости – молодости мы находим у Л. Мея в стихотворении «Хозяин» (1849).
В низенькой светелке с створчатым окном
Светится лампадка в сумраке ночном…
<…> На кровати крепко спит седой старик:
Видно, пересыпал хмелем пуховик!
Крепко спит – не слышит хмельный старина,
Что во сне лепечет под ухом жена.
Душно ей, неловко возле старика;
Свесилась с кровати полная рука;
Губы раскраснелись, словно корольки;
Кинули ресницы тень на полщеки;
Одеяло сбито, свернуто в комок;
С головы скатился шелковый платок;
На груди сорочка ходит ходуном,
И коса сползает по плечу ужом.
А за печкой кто-то нехотя ворчит:
Знать, другой хозяин по ночам не спит!
На мужа с женою смотрит домовой
И качает тихо дряхлой головой:
<«…> Только вот хозяйка нам не ко двору:
Больно черноброва, больно молода,
На сердце тревога, в голове – беда!
Кровь-то говорлива, грудь-то высока…
Мигом одурачит мужа-старика…
Знать, и домовому не сплести порой
Бороду седою с черною косой <…>
Всей косматой грудью лягу ей на грудь
И не дам ни разу наливной вздохнуть,
Защемлю ей сердце в крепкие тиски:
Скажут, что зачахла с горя да с тоски».
Мы находим у Мея и еще одно стихотворение тем же шестистопным хореем с женской цезурой – «Русалка» (1850–1856), в котором также сплетаются мотив соблазнения с мотивами народных верований в нечистую силу, христианские представления – с языческими (вспомним и о названии троицкой недели – русальная), также чередуются взаимонаправленные движения сверху вниз и снизу вверх: