Елена Первушина - Ленинградская утопия. Авангард в архитектуре Северной столицы
Позже, когда на музыку «Болеро» поставили балет, главную роль в котором с триумфом исполнила русская танцовщица Ида Рубинштейн, Равель просил, чтобы на заднике сцены нарисовали силуэт завода. Но художник Александр Бенуа решил по-другому. Вот свидетельство одного из очевидцев:
«Слабо освещенная комната в испанской таверне; вдоль стен, в темноте, за столами беседуют гуляки; посреди комнаты большой стол, на нем танцовщица начинает танец… Гуляки не обращают на нее внимания, но постепенно начинают прислушиваться, оживляются. Их все больше захватывает наваждение ритма; они поднимаются со своих мест, приближаются к столу; необычайно возбужденные, они окружают танцовщицу, которая с триумфом заканчивает выступление. В тот вечер 1928 года мы сами чувствовали себя этими гуляками. Сначала мы не понимали, что же происходит, и только потом осознали…»
А поэт Николай Заболоцкий в своем стихотворении «Болеро» словно расшифровывает последнюю загадочную фразу:
Итак, Равель, танцуем болеро!
Для тех, кто музыку не сменит на перо,
Есть в этом мире праздник изначальный —
Напев волынки скудный и печальный
И эта пляска медленных крестьян…
Испания! Я вновь тобою пьян!
Цветок мечты возвышенной взлелеяв,
Опять твой образ предо мной горит
За отдаленной гранью Пиренеев!
Увы, замолк истерзанный Мадрид,
Весь в отголосках пролетевшей бури,
И нету с ним Долорес Ибаррури!
Но жив народ и песнь его жива.
Танцуй, Равель, свой исполинский танец.
Танцуй, Равель! Не унывай, испанец!
Вращай, История, литые жернова,
Будь мельничихой в грозный час прибоя!
О, болеро, священный танец боя!
Так тема индустриальной красоты и романтики превращалась в социальный протест против условий и отношений, которые не соответствовали новым возможностям человечества.
Действительно, искусство авангарда — это, прежде всего, искусство протеста. Протеста против лицемерной морали, для которой то, что одни люди купаются в роскоши, а другие поставлены на грань выживания, правильно и хорошо. Протеста против жестких рамок «красиво» и «некрасиво», протеста против замутненного зрения, притупленного слуха, не позволяющего видеть форм и процессов, лежащих в основе мироздания. «Я встретил одного художника, — писал поэт-футурист Велимир Хлебников о художнике-футуристе Павле Филонове, — и спросил, пойдет ли он на войну. Он ответил: „Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени“».
Ему же принадлежат такие слова: «Живописцы будетляне любят пользоваться частями тел, разрезами, а будетляне речетворцы — разрубленными словами, полусловами и их причудливыми хитрыми сочетаниями (заумный язык), этим достигается наибольшая выразительность, и этим именно отличается язык стремительной современности, уничтожившей прежний застывший язык».
Иногда кажется, что поэты-футуристы Владимир Маяковский, Велимир Хлебников, Давид Бурлюк, Елена Гуро и художники-футуристы Павел Филонов, Казимир Малевич, Василий Кандинский, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов занимались «убийством искусства». На самом деле они искали новый художественный язык, которого требовала их искренность. И одновременно пытались стереть барьер между искусством элитарным и искусством для народа.
Можно сказать, что это стало лейтмотивом советской культуры 1920–1930-х годов. Блага — материальные и духовные — должны принадлежать тем, кто их создает. Но если с передачей материальных благ трудностей не возникало, то как приобщить народ к искусству? Как доказать ему, что это не «барская затея от скуки», что искусство создается о нем и для него, и что он сам способен творить? И, наконец, как наиболее успешно можно использовать искусство в пропаганде? Этим задачам и служили возникшие в 1920–1930-х годах Дома культуры.
У них были предшественники: часто владельцы фабрик и заводов организовывали при своих предприятиях клубы, где рабочие могли послушать лекцию или концерт, посмотреть любительский спектакль, потанцевать. Одним из таких клубов, и, пожалуй, самым известным, являлся клуб при заводе Нобеля (Лесной пр., 19).
В 1882 году по проекту архитектора Н.В. Дмитриева в Петербурге открыли Демидовский дом призрения трудящихся (ул. Декабристов, 39, не сохранился), при котором существовал парк для гуляний («Луна-парк»). В 1890-х годах начала работу Народная аудитория барона В.Н. фон Дервиза (арх. А.Ф. Красовский, Средний пр. В.О., 48; ныне клуб ПО табачной промышленности). Затем появился Лиговский народный дом (1899–1904 гг., арх. Ю.Ю. Бенуа), сооруженный на средства графини С.В. Паниной (Тамбовская ул., 63/10/ Прилукская ул., 22; ныне — ДК железнодорожников). Здесь выступал Общедоступный театр П.П. Гайдебурова, работали обсерватория, музей, сберегательная касса, юридическая консультация. На государственные средства финансировались Дом попечительства о народной трезвости (1904–1908 гг., арх. Г.Г. Гримм, А.Л. Гун, Г.Г. фон Голли; наб. Обводного кан., 116) и Дом просветительских учреждений в память 19 февраля 1861 года (1911–1912 гг., арх. Н.В. Дмитриев, наб. Обводного кан., 181; ныне — ДК им. А.Д. Цюрупы).
В 1899 году открыли крупнейший в Санкт-Петербурге Народный дом императора Николая II в Александровском парке. С 1919 года он носил имя К. Либкнехта и Р. Люксембург. В нем работали театры: оперный, марионеток, детский музыкальный, народной комедии, Красный, а также Мюзик-холл. Здесь проходил 4-й конгресс Коминтерна. Народный дом сгорел в 1932 году, и на его месте построили здание Театра им. Ленинского комсомола, но сохранилось помещение Оперного зала при Народном доме (1910–1912 гг., арх. Г.И. Люцедарский), с 1988 года в нем разместился Мюзик-холл.
Однако обстановка и программа развлечений в этих домах была далека от идеалов строгой пролетарской эстетики. Об этом свидетельствует стихотворение Николая Заболоцкого.
Народный дом, курятник радости,
Амбар волшебного житья,
Корыто праздничное страсти,
Густое пекло бытия!
Тут шишаки красноармейские,
А с ними дамочки житейские
Неслись задумчивым ручьем.
Им шум столичный нипочем!
Тут радость пальчиком водила,
Она к народу шла потехою.
Тут каждый мальчик забавлялся:
Кто дамочку кормил орехами,
А кто над пивом забывался.
Тут гор американские хребты!
Над ними девочки, богини красоты,
В повозки быстрые запрятались,
Повозки катятся вперед,
Красотки нежные расплакались,
Упав совсем на кавалеров…
И много было тут других примеров.
Тут девка водит на аркане
Свою пречистую собачку,
Сама вспотела вся до нитки
И грудки выехали вверх.
А та собачка пречестная,
Весенним соком налитая,
Грибными ножками неловко
Вдоль по дорожке шелестит.
Подходит к девке именитой
Мужик роскошный, апельсинщик.
Он держит тазик разноцветный,
В нем апельсины аккуратные лежат.
Как будто циркулем очерченные круги,
Они волнисты и упруги;
Как будто маленькие солнышки, они
Легко катаются по жести
И пальчикам лепечут: «Лезьте, лезьте!»
И девка, кушая плоды,
Благодарит рублем прохожего.
Она зовет его на «ты»,
Но ей другого хочется, хорошего.
Она хорошего глазами ищет,
Но перед ней качели свищут.
В качелях девочка-душа
Висела, ножкою шурша.
Она по воздуху летела,
И теплой ножкою вертела,
И теплой ручкою звала.
Но перед этим праздничным угаром
Иные будто спасовали:
Они довольны не амбаром радости,
Они тут в молодости побывали.
И вот теперь, шепча с бутылкою,
Прощаясь с молодостью пылкою,
Они скребут стакан зубами,
Они губой его высасывают,
Они приятелям рассказывают
Свои веселия шальные.
Ведь им бутылка, словно матушка,
Души медовая салопница,
Целует слаще всякой девки,
А холодит сильнее Невки.
Они глядят в стекло.
В стекле восходит утро.
Фонарь, бескровный, как глиста,
Стрелой болтается в кустах.
И по трамваям рай качается —
Тут каждый мальчик улыбается,
А девочка наоборот —
Закрыв глаза, открыла рот
И ручку выбросила теплую
На приподнявшийся живот.
Трамвай, шатаясь, чуть идет.
В конце 1929 года рабочая молодежь Ленинграда обратилась ко всем работникам клубных художественных организаций, клубному активу с призывом начать борьбу за решительную «реконструкцию клубно-художественной работы» вплоть до «создания новой зрелищной системы, приходящей на смену буржуазно-помещичьему театру».