KnigaRead.com/

Петр Вайль - Стихи про меня

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Петр Вайль, "Стихи про меня" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Введенский декларировал идею жертвеннос­ти в поэзии: чем хуже — тем лучше. "Бывает, что приходят на ум две рифмы, хорошая и плохая, и я выбираю плохую: именно она будет правильной". Он вообще отрицал традиционную эстетику, раз­деление на "красиво — некрасиво". Идея "правиль­ности" довлела, а правильным было то, что до­стигалось отрицанием, отречением, жертвой.

Теоретически — благородно и эффектно. На практике такой этически-эстетический аскетизм оказывается очень разным. На абстрактную кар­тину смотришь с внутренней агрессивной пре­тензией: а корову он нарисовать может? Ранний Миро с его каталонскими пейзажами убеждает в мастерстве рисования и живописи — тогда пусть разбрасывает свои разноцветные кляксы, как хочет: доверие заслужено. То же с Пикассо. Подход простой, но часто оправданный; взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Общепризнанно, что Введенского надо чи­тать глазами — на слух он практически неприем­лем: уж очень сложный, головной. Об этом и За­болоцкий: "На Вашем странном инструменте Вы издаете один вслед за другим удивительные зву­ки, но это не музыка". Жизнь же научила, что те стихи хороши, которые запоминаются. Как вы­разился Тристан Тцара: "Мысль рождается во рту". (Нормально, что те, кто так и творят, по­добных афоризмов не создают, и — наоборот.) "Элегия" резко выделяется у Введенского тем, что ее хочется читать вслух, перечитывать и декла­мировать, насилуя родных и близких.

"Уважай бедность языка. Уважай нищие мыс­ли", — провозглашает Введенский. Его деклара­тивному минимализму не веришь: существует "Элегия".

Стихи — остальные стихи — Введенского дей­ствительно увлекательно разгадывать. Непони­мание как мировоззренческая категория — их суть. "Горит бессмыслицы звезда, / она одна без дна", "чтобы было все понятно, / надо жить на­чать обратно", "Нам непонятное приятно, не­объяснимое нам друг...".

Конечно, друг. А мы его друзья. Как же иначе, если вчерашнее событие в изложении несколь­ких знакомых предстает взаимно неузнаваемым? Расёмон — каждый день.

Сильное переживание, помню, испытал, про­читав показания секундантов Лермонтова и Мар­тынова. Через неделю после дуэли четверо вме­няемых мужчин, четыре человека чести, вовсе не думая обманывать, рассказали совершенно раз­ное о простейших обстоятельствах события, ве­домые чем-то загадочным своим. Господи, не о схожем ли Лермонтов: "И ненавидим мы, и лю­бим мы случайно"? Не о том ли Введенский: "Нам туго, пасмурно и тесно, / мы друга предаем бес­честно, / и Бог нам не владыка"?

Забывчивости нет. Случайных ошибок нет. Слух исправен. Глаз остер. Маразм за горами. Но — никто не понимает никого: не понимает убежденно, взволнованно, вдохновенно.

Непонимание — наше шестое чувство.

Рано или поздно мы смиряемся с этим — в себе, в близких, вообще в окружающей жизни: от политики до семьи. Однако не того мы ждем от искусства. В конце-то концов, зачем мы чита­ем книжки и разное там слушаем? Искусство обя­зано быть умнее, глубже, объемнее, точнее. Лер­монтов и Введенский оттого и кручинятся — от собственного бессилия.

Введенского в той компании выдающихся талантов, которая кодируется в истории как ОБЭРИУ, считали гением. А в компании были Хармс, Олейников, Заболоцкий. Похоже, в гениальнос­ти своей Введенский не сомневался, с прошлым вовсе не соотносясь, уверенный, что совершил "критику разума, более основательную, чем та (кантовская), поглядывая в будущее: "В поэзии я как Иоанн Креститель, только предтеча". Он вплотную подошел к осознанию принципиаль­ной невозможности понимания и думал, что показал это в поэтической практике. Так думают и его приверженцы: Введенский — культ. Но не он ли сам сказал: "Я убедился в ложности прежних связей, но не могу сказать, какие должны быть новые". Постижение этого, по-видимому, для человека невозможно, и тоже — принципиально.

Может быть, такой тупик и заставил Введен­ского развернуться назад, сделать полный пово­рот кругом — к "Элегии". К Лермонтову.

Заметное общее у них — ощущение окружаю­щей пустоты и бесполезности, беспредметности мира: не за что ухватиться. У Введенского и бук­вально. Друскин описывает его образ жизни, его быт, если здесь применимо это слово: "простая железная кровать, две табуретки и кухонный стол", а "в последний период своей жизни... он писал даже не за столом, но просто сидя на стуле и подложив под бумагу книгу".

Концептуальная неприкрепленность. "Он сам раз сказал мне, что номер в гостинице предпочитает своей комнате. Номер в гостинице лишен индивидуальности, это просто временная жилая площадь — оттого Введенский и предпочитал ее своему дому..."

Современники отмечали, что на обэриутских вечерах Введенский выделялся среди своих эксцентричных товарищей стандартной обыденно­стью: черный костюм, белая рубашка с галсту­ком. Анонимная одежда — не запоминающаяся, не индивидуализированная, как его жилье. Сно­ва — "бедность языка".

Что же произошло? Отчего в "Элегии" явлен другой — "богатый", даже "роскошный" — Введен­ский? Вероятно, можно говорить о пресловутом предвидении поэта, которое так часто встреча­ется в истории словесности: потому это и трю­изм, что правда.

Предощущение конца в прощальной "Элегии" явственно.

В реальной жизни было от чего тревожиться и скорбеть. Еще в конце 1931 года Введенского, Хармса и еще некоторых сотрудников детской редакции Ленгиза арестовали. В те сравнитель­но мирные времена они после тюрьмы и ссылки вернулись осенью следующего года. Но в 37-м окончательно взяли Олейникова, в 38-м Заболоц­кого. К 40-му жанр элегии (и эпитафии) стано­вился главным в жизни.

Не стоит демонизировать власть и ее спец­службы. В них работали (и работают) такие же, как во всей стране, люди, с теми же представле­ниями о рабочей этике и отношением к произ­водительности труда. Почему в государстве, где плохо с обувью, дорогами, телефонной связью, земледелием, туалетной бумагой и автомобиля­ми, должно быть хорошо с госбезопасностью? Там трудятся так же, как везде: с той же ленью, нерадивостью, истеричностью, беспорядочнос­тью, скрытым саботажем и показной штурмов­щиной. Потому и ставит в тупик логика репрес­сий. В одних случаях причины арестов и казней прослеживаются: от мстительности верховного вождя до зависти коллег и корысти соседей. В дру­гих — беспросветная тьма не только архивов, но и мотивов.

Можно лишь оперировать фактами: напри­мер, твердо сказать, что ни одна литературная группа не была уничтожена так полно и безжалостно, как непонятные — и, казалось бы, оттого и безвредные — обэриуты. Возможно, наоборот: именно непонятность раздражала, будила ком­плекс неполноценности. Но нет — "кулацких" поэтов, которые уж куда доступнее, тоже убива­ли. Не получается схемы — только хаотический навал ужаса.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*