Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
Компания за табльдотом была превосходная, я обедал и ужинал там каждый день. Заговорили однажды за обедом о паломнике и паломнице, которые только что прибыли, которые были итальянцами и пришли из С.-Жак де Галис пешком, которые должны были быть персонами высокого ранга, потому что, войдя в город, они раздали много денег бедным. Паломница, как нам говорили, была очаровательная, молодая, в возрасте восемнадцати лет, которая, будучи очень усталой, сразу пошла спать. Они остановились в той же гостинице; мы все этим очень заинтересовались. Я как итальянец должен был вбить себе в голову нанести визит этим существам, которые должны были быть либо богомольцами, либо мошенниками.
Мы застали паломницу сидящей в кресле и выглядящей как человек, замученный усталостью, замечательный своей молодостью, своей красотой, которую ее грусть лишь усиливала, и распятием из желтого металла, шести дюймов длиной, которое она держала в руках. Она отложила его при нашем появлении и встала, чтобы оказать нам вежливый прием. Паломник, который поправлял ладанки на своей черной клеенчатой накидке, не двинулся; он, казалось, хотел нам сказать, переводя взгляд на свою жену, что нас должна интересовать только она. Ему на вид было на пять или шесть лет больше, чем ей, небольшого роста, довольно хорошо сложенный, с достаточно выразительным лицом, отражающим дерзость, наглость, насмешку и плутовство, в отличие от жены, лицо которой отражало благородство, скромность, наивность, нежность и целомудрие. Эти два существа, говорившие по-французски лишь настолько, чтобы с большим трудом быть понятыми, вздохнули с облегчением, когда я заговорил с ними по-итальянски.
Она сказала, что она римлянка, и ей не обязательно было это говорить, так как ее милый выговор сказал мне об этом; что до него, я решил, что он сицилиец, несмотря на то, что он сказал мне, что он неаполитанец. Его паспорт, помеченный Римом, называл его Бальзамо. Она называлась Серафиной Фелициани и никогда не меняла своего имени. Читатель еще встретит этого самого Бальзамо, ставшего через десять лет от этого времени Калиостро.
Она сказала нам, что возвращается в Рим со своим мужем, довольная тем, что выполнила свои обеты Св. — Якову Компостельскому и в Нотр-Дам Дель Пилар, идя туда пешком и так же возвращаясь, живя все время милостыней, напрасно желая нищеты, чтобы иметь и заслужить больше милости перед Богом, в которой она столь нуждалась в своей жизни.
— Было бы прекрасно, — говорила мне она, — получать милостыню в одно су, но мне все время дают серебро и золото, так что мы все время вынуждены, чтобы выполнять свой обет, раздавать бедным, заходя в города, все деньги, что остаются у нас, которые, если бы мы их сохранили, сделали бы нас повинными в нарушении доверия к нам Провидения.
Она сказала нам, что ее муж, очень сильный человек, не страдал, но что она испытала самые большие страдания, шагая все время пешком и ночуя на плохих кроватях, почти все время опасаясь контактов с кожными больными, отчего потом будет очень трудно излечиться.
Мне показалось, что она рассказывает нам об этом обстоятельстве лишь для того, чтобы пробудить наше любопытство убедиться в в чистоте ее кожи на плечах и руках, которые она между тем показывала нам, белые и совершенно чистые. В ее лице был только один недостаток: ее веки, слегка гноящиеся, вступали в противоречие с ее прекрасными голубыми глазами. Она сказала нам, что рассчитывает отдохнуть три дня и затем пойти в Рим, через Турин, чтобы выполнить свой обет — поклониться Святой Плащанице. Она знала, что таких есть несколько в Европе, но ее заверили, что настоящая это та, что хранится в Турине; это та, которой воспользовалась Св. Вероника, чтобы осушить покрытое потом лицо нашего Спасителя, и на котором запечатлелось его божественное лицо.
Мы ушли, очень довольные, от прелестной паломницы, сомневаясь, однако, в ее набожности. Что до меня, еще слабого от болезни, она не вызвала во мне никаких особых желаний, но все те, что были со мной, охотно бы с ней поужинали, если бы смогли завлечь ее в доброе приключение. На завтра паломник пришел ко мне спросить, не хочу ли я подняться, чтобы позавтракать с ним и его женой, либо, если хочу, чтобы они спустились ко мне; было бы невежливо ответить им, что ни то ни другое; я ответил, что они доставят мне удовольствие, спустившись. За этим завтраком паломник, расспрошенный относительно его профессии, сказал мне, что он рисовальщик пером в том жанре, который называют светло-темным [34]. Его наука состояла лишь в том, чтобы копировать эстамп, совершенно не придумывая нового; но он заверил меня, что он замечателен в своем искусстве, потому что может взяться скопировать весь эстамп настолько точно, что кому бы то ни было будет затруднительно найти разницу между оригиналом и копией.
— Я поздравляю вас с этим. Это прекрасный талант, с которым вы можете быть уверены, что, не разбогатев, будете всегда иметь достаточный кусок хлеба, где бы вы ни остановились.
— Все говорят мне это, и все ошибаются. С таким талантом, как у меня, умирают с голоду. Занимаясь этим ремеслом, я работаю целый день в Неаполе и в Риме и зарабатываю только пол-тестона; на это невозможно жить.
После этого разговора он показал мне сделанные им самим веера, и я не видел ничего более красивого. Они были расписаны пером, а казались гравированными. Чтобы убедить меня, он показал мне Рембрандта, скопированного им самим, более прекрасного, если это возможно, чем оригинал. Несмотря на это, этот человек, который, конечно, превосходил многих своим талантом, клялся мне, что ему не хватает на жизнь; но я ему не верил. Это был один из тех ленивых гениев, которые предпочитают жизнь бродяги трудовой. Я хотел дать ему луи за один из его вееров, и он отказался, попросив принять его задаром и оставить ему пожертвование на столе, потому что он хотел уйти назавтра. Я принял его подарок и пообещал оставить пожертвование.
Я пожертвовал пятьдесят или шестьдесят экю, которые паломница лично взяла со стола, за которым мы все еще сидели. Эта молодая женщина, далекая от того, чтобы проявлять распущенность, вела себя как сама добродетель. Приглашенная записать свое имя в лотерейной книжечке, она уклонилась от этого, сказав, что в Риме не учат грамоте девушек, которых хотят воспитать порядочными и добродетельными. Все над этим посмеялись, кроме меня, который, жалея ее, не захотел видеть ее униженной; но все-таки мне было ясно, что это, должно быть, крестьянка.
Она пришла в мою комнату на следующий день, чтобы попросить рекомендательное письмо в Авиньон, и я сразу написал ей два, одно — для г-на Одифре, банкира, другое — трактирщику С.-Омер. Она вернула мне одно — к г-ну Одифре — сказав, что ее муж сказал, что оно ей не нужно. В то же время она заставила меня хорошенько посмотреть, то ли это письмо, что я ей дал, и рассмотрев его, я сказал, что оно, вне сомнения, то же самое. Тогда она, засмеявшись, сказала мне, что я ошибаюсь, потому что это лишь копия… Я не поверил. Она позвала своего мужа, который, с моим письмом в руке, убедил меня в искусной имитации, которая намного сложнее, чем копия с эстампа. Я восхитился им, сказав, что он может далеко пойти со своим талантом; но при неразумном употреблении оно может стоить ему жизни.