Алексей Зверев - Звезды падучей пламень
Мы прочтем «Тьму» иначе. Мы знаем, что совсем не фантастическими оказались эти безотрадные пророчества и что действительность нашего века, как ни горько думать об этом, предоставила свидетельства вероятности именно такого финала:
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир,
Был мертвой массой без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море – все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
И нам нелегко преодолеть в себе такое чувство, что тем пасмурным июльским днем 1816 года поэтический гений перенес Байрона на сто двадцать девять лет вперед, в страшное хиросимское утро 6 августа, когда белесое от жары небо заволоклось грибовидным облаком первой атомной бомбардировки, и нежданно хлынули потоки черного дождя, и огненный смерч пронесся по городу, никого не щадя на своем пути.
Нам нелегко прочесть байроновскую «Тьму», отделавшись от иллюзии, что она написана сегодня, а не в то бесконечно далекое время, когда никто не допускал и мысли о самоуничтожении человечества как о реальной возможности. Да, эти стихи выразили определенное душевное состояние автора. Но в поэтическом ощущении мира нет разрыва между глубоко личным и значимым для всего человечества. Или просто не будет поэзии.
Когда было напечатано еще одно замечательное стихотворение этой же поры – «Сон», люди, знавшие Байрона, без труда опознали прототипов, скрытых за образами юноши и девушки, о чьей судьбе тут говорилось. Он – разумеется, Байрон, она – Мэри Чаворт, юношеская незабытая любовь. Действительно, многое совпадает с подлинными фактами в этой грустной повести, поведавшей, каким огромным счастьем была та далекая встреча, и каким жестоким страданием обернулось неумение – а может быть, нежелание – довериться голосу чувства, и какие муки уготовила ему и ей жизнь, не прощающая беспечности. Долгой, печальной чередой проходили перед читателем годы скитаний возмужавшего подростка, оказавшиеся и годами смятения, тоски, подавленности, как будто рок предназначил ему вечно читать книгу ночи, позабыв, что где-то сияет радостный луч надежды. И развертывался свиток другой судьбы, еще более жестокой, потому что ее увенчивало безумие – неотвратимое, как расплата.
Но и «Сон» был не только исповедью. Не только для этого поэт, потрясенный «виденьем мимолетным», из давних своих лет вызывал исчезнувшие тени. Не ради воспоминаний искал он образы, в которых смешиваются действительное и грезящееся, зеленые холмы Эннесли-холла и навеянные фантазией развалины среди раскаленной пустыни, по которой бредет одинокий путник, сельская часовня по дороге к Чавортам, восход луны над парком, поникшие ресницы возлюбленной, когда она стоит пред алтарем – с другим. Если подразумевать соответствие реально бывшему, картины эти очень неточны, но в лирике решает правда чувств, которая важней, чем достоверность изложения. Байрона притягивал и волновал «обширный мир действительности странной», который открывается сновидением. В этом мире
…мысль дремотная вмещает годы,
Жизнь долгую сгущает в час один.
А этот краткий миг в стихах Байрона предстал наполненным болью настолько острой и невымышленной, разочарованием настолько глубоким и опустошающим, что и речи не могло быть о том, чтобы подобную рефлексию вызвала лишь горечь неудавшейся, пусть даже необычайно страстной любви. В сущности «Сон» был, как и все у Байрона, не авторским монологом, но исповеданием поколения. И не об одном себе, но обо всех, прошедших дорогой тех же духовных поисков и тупиков, говорил он, возвращаясь памятью к поре своих светлых грез, оборвавшихся так резко и трагично, восстанавливая звенья последующей жизни. Жизни, в которой иллюзии развеивались с безжалостной, жестокой последовательностью. Под его пером очерчивался контур истории, пережитой им самим, и она совпадала с контурами общественной истории. А тогдашнее настроение Байрона только помогло договорить до конца все то, что обозначилось уже и в «Чайльд-Гарольде», и в «Ларе»:
…ведь страшный дар —
Блеск меланхолии, унылой грусти,
Не есть ли это правды телескоп?
Слова Пушкина о байроновском «унылом романтизме», настоянном на индивидуалистическом своеволии, – они обронены в «Евгении Онегине» мимоходом, однако содержательны безмерно, – эти слова вспомнятся каждому русскому читателю трагической лирики 1816 года. И она же, эта лирика, потребует поправки к ним: своеволия в ней нет. Есть другое – усталость, подчас безверие, кризис идей и убеждений. Причины, которые к нему привели, станут понятны, если, помимо обстоятельств биографических, не забывать об атмосфере, воцарившейся в Европе после наполеоновских войн. Личная драма накладывалась на ощущение катастрофы, разделяемое теми, кого пробудил к жизни могучий ветер 1789 года. Тьма подступала со всех сторон.
Но Байрон не стал ее безвольным пленником. Случались приступы безнадежности, находили мгновенья отчаяния – все равно возвращалась вера, что недалек он, «грядущий взлет Свободы», который Байрон призывает в сонете, открывшем поэму «Шильонский узник». Теснятся, перебивают друг друга мысли, которые невозможно согласовать. Резкой светотенью отражается в стихах этот спор конфликтующих начал.
В разговорах с Шелли они часто касались мифа о Прометее – прекраснейшем из героев античности. Оба задумали воссоздать этот образ, оба выполнили замысел: Шелли написал драму, Байрон – стихотворение, входящее в тот же швейцарский цикл. Для обоих Прометей был символом вольного человеческого духа и мученичества, принятого ради людей. Но получились разные образы. У Шелли это бунтарь, который ниспровергает Юпитера, освобождая людей от рабской зависимости, от убожества, от страха. Торжествующей нотой звучит финал его гимна во имя самопожертвования. А у Байрона? Его Прометей воплощает гордость. И сострадание – он, титан, «не мог смотреть с презреньем бога» на людские муки. И терпение – разгневанный Зевс тщетно добивался исторгнуть у него слезы.
Он воплощает беспредельное мужество, а в определенном отношении – жребий человеческий; хранить достоинство в несчастье, не покоряться, оставшись твердым в нескончаемой «борьбе страданий и воли». Сам бунт этого Прометея становится его победой, сама смерть – его торжеством. Стихотворение Байрона не назовешь ликующим, оно трагично. Но это высокая трагедия несмиренности. Прометей – только человек, которому ведомы порывы, не увенчиваемые зримой наградой, ведомо ощущение тщеты своих усилий, однако ведь
И Человек отчасти бог.
Он мутно мчащийся поток,
Рожденный чистым в недрах горных.
Он также свой предвидит путь,
Пускай не весь, пускай лишь суть:
Мрак отчужденья, непокорство,
Беде и злу противоборство,
Когда, силен одним собой,
Всем черным силам даст он бой.
В строках этих выражена главная мысль, которая вдохновляла Байрона, когда создавал он свои философские стихотворения и поэмы, беспощадно отбрасывая иллюзии, но не поступаясь верой, которую пронес через всю жизнь, – верой гуманиста.